Юрий Колкер: ЛИТЕРАТУРНЫЕ ПИСЬМА. Из писем к Е. И., 1986

Юрий Колкер

ИЗ ПИСЕМ К Е. И.

(1986)

Ходасевич утверждает своё право «любить и проклинать» Россию, — я же, как мне приходилось слышать, будто бы только проклинаю ее. Это неправда. Привожу моё письмо 1986 года к Е. И., свидетельствующее о чём-то противоположном. Оно вообще не о России написано, о ней там сказано мимоходом, потому что и для меня, и для моего адресата — как нечто само собою разумеющееся — содержанием жизни, иначе родиной, была тогда русская просодия, русская поэзия и — тем самым — Россия.

Ходасевич любил Россию Пушкина и ее историческую проекцию в будущее, Россию надежды. В отличие от Ходасевича я дожил до времён вполне безнадежных, когда приходится по совести сказать, что России больше нет. Россию 1922 года нельзя было не проклинать, Россию 2014 года, отвернувшуюся от Пушкина, следовало бы презирать и ненавидеть, если б ее можно было признать Россией.

Моё дневниковое письмо, которое привожу, было отправлено 17 декабря 1986 года из Иерусалима в Ленинград. Оно адресовано поэтессе Е. И., с которой меня связывала литературная дружба, скреплённая моей верой в талант Е. И. и некоторой общностью судеб: оторванностью от гутенбергова пресса, литературным полуподпольем, невольным участием в самиздате. Бездарный режим, отнимавший у человека самый воздух, сплотил очень разных людей. Мы оба, Е. И. и я, были страстными патриотами, жили верой в возрождение России после большевизма, но Е. И. понимала патриотизм через православие, что в годы репрессий не казалось мне бедой, а после наступления свобод нас развело и поссорило. К началу нового тысячелетия я с оторопью увидел, что Бог и отечество для Е. И. — синонимы. Человек умный, образованный и талантливый, Е. И. не понимала, что это тождество есть прямое отрицание христианства, худшая форма язычества.

Последней каплей стал наш спор о второй мировой войне. Здесь патриотизм Е. И. выступил в форме иммунитета к истине. Оказалось, что правду о зверствах Красной армии в Европе в 1944-1945 годах обсуждать нельзя, потому что она, Е. И., «дочь фронтовика», и «победа» для нее «святое». Когда я заикнулся о необходимости доискиваться исторической правды, Е. И. возразила мне совсем уже неожиданно: спросила, как я могу говорить об этих зверствах, будучи «всё-таки наполовину русским». Тут я понял: если лучшие из «русских» в моем поколении таковы, то Россия безнадежна.

Год 2014-й, когда оккупацию Крыма поддержали восемьдесят с лишним процентов «россиян», подвёл черту нашему с Е. И. спору. Последние надежды рассеялись. Знак равенства между Богом и отечеством оказался пропилеями нацизма.

Слышу вопрос: причем здесь Пушкин? разве он не был империалистом? На это отвечу словами Толстого, которого без Пушкина в человеческой истории не случилось бы: вчера было стыдно выезжать иначе как шестёркой цугом, а сегодня стыдно, когда служанка за тобою горшок выносит. Времена меняются, и мы меняемся с ними. Без Пушкина не было бы ни Толстого, ни Ходасевича, которые и есть Россия… Но их нет для сегодняшних «русских». Толстого недавно опять отлучили от церкви. Школьники не понимают стиха «В багрец и золото одетые леса». Я сам, уже в новом тысячелетии, своими ушами слышал от молодого человека из Петербурга, не головореза, не вора, не купца, не программиста или слесаря, а от преуспевающего адвоката, по роду своих занятий, казалось бы, не чуждого слову, что Пушкин — вдохните глубже — …«поэт салонный».

Но что такое Россия без Пушкина? Об этом уже сказано: «Вычтем из России Пушкина, получим Малюту Скуратова…» Сказано с надеждой, когда еще не верилось, что Малюта за углом.

Ю. К.

20 июня 2014,
Боремвуд, Хартфордшир


5/11/86  

Как видишь, и я, ***ка, не умею отвечать сразу. И то, что вспоминаю тебя часто, скорее мешает, чем помогает писать. Обыкновенно отвечать тебе мысленно начинаю в самых неподходящих обстоятельствах: — в автобусе (где вокруг меня тараторят на пяти языках, включая русский); по дороге в университет, поднимаясь в гору через ботанический сад со всякой экзотической зеленью (а из-под ног, из камней — ибо тут всюду скалы — выскакивают ящерицы, которых я уже начинаю различать по видам, и на столб, ничуть меня не боясь, опускается большая хищная птица); словом, там, где не только писать, но и закрепить промелькнувшую мысль или настроение — трудно. Вдобавок я еще медлителен, и далеко не обладаю твоим экспроментальным даром. [продолжение того же письма:]17/12/86 Начал я отвечать на твое деревенское письмо от 14.7.86, а тут пришел ответ на Танино письмо, помеченный датой 8.11.86, — так что отвечаю на два твоих письма сразу. Прежде всего спасибо за стихи и фотографии. Они у меня не залежатся [я рассылал по журналам стихи Е. И. и других знакомых; их фотографические портреты иногда требовались для публикаций]. (Знает ли Сопр. [московский поэт Александр Сопровский, 1953-1990], что я напечатал его стихи [в парижском журнале Континент]? Почему он мне не пишет?) О Круге [сборнике ленинградского Клуба-81] ты знаешь: я похвалил тебя и [молодого ленинградского поэта Валерия] Слуцкого, поругал Кривулина и Куприянова. Надеюсь, что статья [в парижской газете Русская мысль] до тебя дойдет. Очень интересен твой рассказ [в письме Е. И. ко мне, — Ю. К.] о посещении «какого-то клуба какой-то пятилетки»; я вижу, что слово самодеятельный прочно увязывается с Клубом-81, я сам слышал нечто подобное той реплике, которую ты приводишь, — и упомянул об этом в статье. Если бы при этом хоть помнили об этимологии этого слова! Тогда бы, собственно говоря, оно означало: нонконформист. А так — лишь ирония и пренебрежение. Теперь о Ходасевиче. Митя [Дмитрий Волчек; не совсем добросовестно распорядился собранными мною архивными материалами о Ходасевиче, которые я оставил ему в 1984 году, уезжая в эмиграцию, — Ю. К.] — Бог ему судья! — пусть говорит, что хочет, но Ходасевича издавать ему не дадут [на самом деле дали]: этим хочет заняться… Вознесенский! Что-то где-то уже объявлено. Забавно ты описала реакцию наших общих друзей на моё вступление в СП [Союз писателей Израиля], — но я-то писал об этом событии лишь потому, что оказался в компании М. Хейфеца и А. Воронеля [я был принят в союз писателей на одном заседании с ними, 19 ноября 1985 года, — Ю. К.], которые в стране давно и, как видишь, со вступлением не спешили, а имя Хейфеца (это видно из давнего твоего письма) не пустой звук для тебя. Мои отношения с тутошними литераторами — натянутые. Так было и в Ленинграде, с вашими тамошними, — исключая только тебя (и только в последние годы). Тут большинство пишущих по-русски считает себя еврейскими писателями, но это не смешно, а правдоподобно, лишь в одном или двух случаях. Я был очень удивлен, увидев, что такое возможно, — увидел же на примере прозы Эли Люксембурга и Феликса Розинера (в основном, первого). Ты упоминаешь О. Чухонцева: у нас с Таней еще в России было впечатление, что этот самостоятельный и хороший поэт в чем-то важном зависит от Кушнера: воспроизводит выработанную Кушнером нравственную позицию и точно перелагает его стихи с малопонятного языка на более доступный. (Таня упомянула об этом в ее статье на 50-летие Кушнера, которая произвела некоторое движение среди читателей. [Татьяна Костина. "Дивясь красе жестоковыйной…". Парижская газета Русская мысль, № 3640, 26 сентября 1986.])

Что касается Битова, то он — лучший русский прозаик современности, здесь я тебя очень понимаю. Велик, на мой взгляд, был и покойный Трифонов. Прозы А. Кима я не читал. Понимаю и одобряю (хотя тебе, конечно, никакого одобрения не надо) твои мысли о правильности сделанного тобою выбора: остаться на родине. Будь я на твоем месте, я бы тоже остался. Но и мой выбор — правильный. Современная Россия, не только верхняя, но и нижняя, не захотела увидеть во мне русского (каковым я себя считал всю первую половину жизни), ей оказался не нужен ни мой патриотизм, ни мои стихи, ни мой заряд созидательного позитивизма, готовность участвовать в «малых делах», «довольствоваться малым». Я же не захотел навязываться. И гордость, и здравый смысл, и желание работать, а не разглагольствовать — всё побуждало меня к отъезду, о котором я ни разу не пожалел. (Сейчас странно вспоминать, как там, в Ленинграде, сжималось сердце — при мысли: как будет сжиматься сердце здесь. Но ничего подобного не происходит, ни тени ностальгии нет не только у меня, но и у Тани, — и едва ли от нашей бесчувственности. Нельзя приобретать, не теряя; и нельзя не терять.) Моя Россия со мной, и другой мне не нужно. На идеальную, домысливаемую Россию — у меня столько же прав, сколько у Солоухина или Солженицына. От имени этой России я говорю, ради нее живу и пишу. Реальная же Россия нужна мне ровно настолько, насколько я нужен ей. В эмигрантской печати, по временам, обсуждается вопрос, кто и на каких условиях готов вернуться в Россию. Представлен весь спектр мнений. Есть люди, готовые вернуться хоть сейчас, на любых условиях. (Недавно мы читали про одну семью, вернувшуюся из Америки: она вернулась назад, в Америку, ровно через 8 дней.) Я — на другом полюсе: я не вернусь ни на каких условиях. Точнее: готов вернуться на тех условиях, на каких в СССР сейчас возвращается Набоков. Это — говоря реалистически, ибо парламентаризма в России не увидят, я уверен, и наши внуки. Говоря же отвлеченно, можно вообразить (но лишь вообразить!) ситуацию, при которой я согласился бы вернуться в эту страну. Россия не всегда будет империей, не всегда будет первостепенной державой. Вообрази на минуту, что она не просто отдала все колонии, включая Украину и Сибирь, но оказалась в окружении воинственных и циничных соседей, провозглашающих своей целью уничтожение России как государства и русских как народа [то есть я мысленно ставлю будущую Россию в условия, в которых находился и находится Израиль, — Ю. К.]. Если этой России потребуются руки и сердца всех изгнанников (независимо от того, как звучат для русского уха их фамилии), то в эту Россию я вернусь и, если потребуется, погибну, защищая ее границы и культуру. Я с теми, кому хуже. Конечно, евреи сохранятся как народ и за пределами Израиля, а русским угрожает национальное вырождение в самой России (это и дает Зиновьеву основание утверждать, что самый угнетенный из подсоветских народов — русский; на этом же построен не очень добросовестный эвфемизм: вопрос «о выходе России из состава СССР»); но если смотреть правде в глаза, то придется признать, что лишь один народ в СССР считает установившийся порядок вещей [имперский большевизм, советский строй] своим. Когда его отвергнут русские, за него не станут цепляться армяне или поляки. Произойдет же это не раньше, чем будет понято, притом всеми, что империя — путь национального самоуничтожения. Римляне были великим народом, но их нет… Боюсь, что ты не во всем согласишься со мной, но — что делать? — так я сейчас думаю и чувствую.

Возвращаюсь к твоим письмам. Ты спрашиваешь: сильно ли мы стесняем себя, чтобы выплачивать долг за квартиру [купленную на ипотечную ссуду, но еще не построенную; мы живём и до конца 1987 года будем жить в центре абсорбции, — Ю. К.]? Это хороший вопрос! Тутошняя жизнь устроена так, что стеснять себя — очень непросто. Дело в том, что помимо различных ссуд, рассроченных на несколько лет и автоматически снимаемых с моего банковского счета; помимо них — мы еще можем «залезть в минус» в банке (примерно на размер моей зарплаты); затем, существует так называемая виза — карточка, по предъявлении которой можно покупать сейчас, а платить через месяц; можно выписывать чеки — тоже вперед; можно получать деньги из расставленных по всему городу автоматов: вставляешь свою карточку, набираешь свой (тайный) номер и сумму — и пожалуйста! Всё это приводит к тому, что чувство реальности в денежных операциях утрачивается, а покупательная способность не ослабевает (особенно у Тани). Большинство моих знакомых живут в долг (с минусом в банке), это — норма, это выгодно, как ни странно, и банку, и мне. Если же говорить о нас, о нашем положении в связи с покупкой квартиры, то оно пока сносное, и останется таковым, если я не буду слишком долго безработным. В середине февраля кончается мой контракт с университетом, и его вряд ли продлят. Мною довольны (вероятно, по ошибке, если иметь в виду, что в течение этих двух лет я занимался преимущественно литературой), но университет тоже весь в долгах, а я не показал себя чем-то из ряда вон выходящим. Впрочем, если я буду очень настаивать, третий год мне дадут. Но я хочу попробовать другой путь. По темпераменту я не мыслитель, скорее чувствователь, а потому и ученый из меня посредственный. Свое занятие нужно любить — тогда получается хорошо; а я над учеными трудами скучаю. За два с половиной года я сделал около 30 публикаций литературных (включая перепечатки из журнала в журнал и переводы, в основном на немецкий и иврит), и пока ни одной — научной (хотя и закончил две статьи, а еще две начал; но ведь их приходится писать по-английски, а потому и пишутся они долго). Мне в марте 1987 будет 41: возраст, когда уже непросто заниматься всем сразу, приходится волей-неволей смирять свою жажду универсализма (или, если угодно, жадность). Будущее моё неясно, в любом случае (в силу моего характера) оно не будет увеселительной прогулкой, скорее мне предстоит тяжелый и по преимуществу неинтересный труд. Но это мой выбор, мое толстовство. Легкая и увлекательная жизнь вполне доступна — нужно только поступиться кое-чем (например, позитивизмом). В этом мире вообще каждый занимает то место, на которое себя поставил. Достаточно сказать: я — гений, и найдутся не только приверженцы, но и спонсоры (т.е. те, кто готов платить за твою гордую осанку и смутные идеи, художественные или научные — безразлично). Задавшись целью, я мог бы и вовсе не работать (т.е. работать только на себя, писать). Но тогда прощай квартира (своя, а не государственная, пока существующая только на бумаге), и прощай независимость от журналов и издательств. Пока, слава Богу, я могу издавать то, что хочу, и так, как хочу. Дальше — посмотрим…

О фильме Бывшие (который ты, почему-то, называешь Русские здесь): странно, что тебя огорчило «ощущение ненужности» их, писателей, «там». Не говорю о том, что внушить это ощущение было целью советского ТВ, но — ведь это старая истина: мы нужны всем, пока мы нужны себе. Любой писатель живет в мире скорее воображаемом, чем реальном. Неужто Кузьминский или Лев Халиф ждали в Америке лавров? Боюсь, что мы испорчены вынесенными из школы образцами всенародной прижизненной славы русских писателей прошлого, от Некрасова до Фадеева, этих некоронованных князей, «властителей дум» поколений. Нет, в наш век слава — удел киноактрис и эстрадных певцов, нам с ними не тягаться (и в этом наше счастье). А тем, кого разочаровывает действительность, полезно заняться вопросом, почему они довольны собою. Ты пишешь, что Кушнер дал отрицательную рецензию на Кривулина, — что ж, по совести он прав; я (тоже?) считаю Кривулина поэтом несамостоятельным и, в общем, небольшим (несмотря на написанные им тома). Но это станет очевидным — лишь после издания его книги (как это случилось с Ширали). Не сомневаюсь, что Кушнер закончил свою отрицательную рецензию призывом немедленно издать Кривулина. Тебя же Кушнер ставит как поэта выше всех твоих товарищей по Клубу-81; это я знаю достоверно. Не стоит огорчаться, что твоя первая (на родине) книга выйдет поздно: вспомни Тютчева и [Арсения] Тарковского; но будет печально, если она выйдет не такою, какою ты ее себе представляешь. Данная тобою картина вашей тамошней бучи — выразительна и стереоскопична (как и обыкновенно в твоих письмах). Наше отношение к твоим стихам ты знаешь. В присланном [тобою] я не увидел решительных перемен, стихи очень хороши и очень твои (только строчку ты начинаешь с маленькой буквы — зачем? и знаки препинания расставляешь странно). Фотографию, где мы втроем, нам удалось вызволить. О Лене П. [Пудовкиной] я упомянул лишь однажды: в списке отказавшихся участвовать в Клубе [в действительности у Пудовкиной были неприятности из-за другого упоминания, о котором я забыл, потому что не брал его в счёт: в предисловии к моей тоненькой стихотворной книжке Антивенок (1985); мне не шло в голову, что эта книжка — совершеннейший самиздат мизерным тиражом — могла вызвать в Ленинграде хоть какое-то движение, — Ю. К.]. Обижаться тут не на что. Присылай стихи и прозу, пусть присылают и другие: Таня К. [ленинградская поэтесса Татьяна Котович], Римма (158-16-09; жаль, что ты с нею не виделась) и другие. На этом прощаюсь. Обнимаю тебя и твоих. Привет всем, кто меня помнит.

Ю. К.

Не суди строго стихи Риммы: она — хороший человек, это много. Ю.

5 ноября 1986, Иерусалим,
помещено в сеть 1 августа 2010

Юрий Колкер