Название книги стихов Льва Лосева — Чудесный Десант — никак не связано с композицией сборника, ничего не говорит о помещенных в нем стихах (с равным правом, но не успехом, книгу можно было назвать Стихотворения). Оно не фокусирует главной темы автора, не служит афористическим определением пережитой эпохи. Пафос его в другом. Необыкновенно удачное в звуковом отношении, оно как нельзя лучше выражает сущность литературного происшествия: на нас с неба свалился поэт. Мы мало знали Лосева. Тем, кто внимательно следит за стихотворными публикациями, запомнились его журнальные подборки; но составить по ним целостное впечатление было все же затруднительно. Теперь перед нами сборник в полтораста страниц, итог более чем десятилетия творчества (1974–1985), первая книга поэта. И книга замечательная — уже хотя бы тем, что она приводит в движение и мысль, и нравственное чувство, и воспоминания.
Если правда, что Лосев «начал писать стихи поздно, тридцати семи лет» (как он сообщает об этом в авторском вступлении), то это случай для русской поэзии почти беспрецедентный, — в смысле возраста вступления в литературу оставлен позади даже Михаил Кузмин. Но вряд ли стоит вполне полагаться на это признание Лосева. Скорее здесь обнаруживается неизбежная дань творческой легенде, всегда сопутствующей поэту. Лосев и сам упоминает о «кое-каких опытах» в детстве и в годы студенчества. Мы же вправе заподозрить, что дате помазания в поэты (1974) предшествовали у Лосева два, а то и три десятилетия внимательного ученичества; что он, подобно Иннокентию Анненскому, нарочно не спешил заявить о своей музе, презирал скандалы самомнения, предпочитая сдержанность, которая — знак большой самостоятельности. Это наше подозрение, не снимая оригинальности творческого пути Лосева (оригинального еще и тем, что его творческое становление как поэта целиком приходится на годы эмиграции; он выехал из Ленинграда в начале 1976 и с тех пор живет в Америке), сразу делает его истинным сыном отошедшей эпохи бронзового века русской поэзии: эпохи, когда взрослели поздно, и отказ от ранее написанного не был редкостью. Предисловие к сборнику, а за ним и самые стихи, локализуют Лосева в контексте эпохи: он принадлежит к поэтическому поколению уроженцев 1937–1943 годов, тех, кого мы условно называем поколением негативистов, — и чье появление в начале 1960 тоже было расценено читающей Россией как чудесный десант, как животворная роса послесталинской оттепели. Вот ряд имен, который приводит Лосев: Сергей Кулле, Глеб Горбовский, Евгений Рейн (между прочим, лишь в 1984 году выпустивший в Москве свою первую книгу стихов), Михаил Еремин, Леонид Виноградов, Владимир Уфлянд, Иосиф Бродский, — список, если говорить о поколении, нуждающийся в комментариях и далеко не полный; но таковым, по словам Лосева, было «созвездие поэтических дарований», с которым связывали его «годы дружбы». Сам Лосев без усилия становится в этот ряд, продолжая и, вероятно, замыкая его, — ибо едва ли поколение негативистов готовит нам еще один подобный сюрприз. Чудесный Десант — веха поколения и, одновременно, пограничный столб целой эпохи русской поэзии. Достоинства и недостатки поэзии Лосева во многом определяются его принадлежностью к поколению негативистов, эффект неожиданности его высадки — снижен ею и легче поддается истолкованию.
Первое, что необходимо отметить, говоря о Лосеве, — это его необычайная изощренность в обращении со словом, его первоклассный профессионализм. Он мастер — безотносительно к вопросу, «высок иль нет его полет, велика ль творческая дума». Вот пример. «Суворовцев — что снегирей», говорит поэт — и мы тут же переносимся в морозное январское утро, в Ленинград, вернее всего — на Садовую. Перечитав эту удивительную строчку, мы соображаем, что суворовец в наших краях птица более частая, чем снегирь; что раскраска двух видов не вовсе совпадает; но — поздно: звуковая волна миновала, поэтическое преображение мира достигнуто, и — с поистине замечательной лаконичностью. Вот другой пример:
Покуда Мельпомена и Евтерпа настраивали дудочки свои, и дирижер выныривал, как нерпа, из светлой оркестровой полыньи, и дрейфовал на сцене, как на льдине, пингвином принаряженный солист, и бегала старушка-капельдинер с листовками, как старый нигилист… |
Я обрываю этот фрагмент на стихе, где мое восхищение делается полным, и приглашаю читателя присоединиться к нему. (Дальше энергия стихотворения и его интонация снижаются, что совсем немудрено, — чтобы еще раз взмыть с такой же силой.) Напряженность и одновременно легкость, выразительность, насыщенность звуковая и семантическая, но более всего — точность, — все эти качества явлены здесь в масштабах без преувеличения пушкинских, а цитированный кусок выдерживает сравнение с лучшими описательными местами из Евгения Онегина. Вглядимся в него пристальнее. Метафора солист-фрачник — пингвин не нова, но будучи дополнена «дрейфующим» по сцене световым кругом от юпитера («льдиной»), производит впечатление открытия. Другая метафора дирижер–нерпа как зрительный образ не безукоризненна и нуждается в подкреплении — и тут же находит его в великолепной рифме Евтерпа–нерпа, впервые встречающейся в русской поэзии (отчасти оттого, что поэты уже давно не помнят, кто такая Евтерпа, — забыли и в буквальном, и в фигуральном смыслах). Звук дорисовывает образ, доставляя ему убедительность. Наконец, «старушка-капельдинер с листовками, как старый нигилист» — одно из поистине ошеломляющих попаданий: здесь и кинематографическая яркость, и лирическая ирония, и глубокая историческая аллюзия, и даже нотка ностальгии — кстати, связующая тема, настойчивый зуммер, проступающий почти во всех стихах книги… Эти два стиха — совершенно пушкинские еще и потому, что, для воссоздания суммарного впечатления, ими в нас рождаемого, будущему Набокову или Лотману понадобится целый трактат. Зато в каком выигрыше мы!.. Для коллекционеров новизны добавлю, что и остаточная рифма льдине–капельдинер нова.
Второе впечатление от стихов Лосева — завидная острота зрения поэта, огромный опыт непосредственных наблюдений над природой и обществом. Эти качества, обыкновенно присущие прозаику, вообще говоря, не унижают лирическую музу, но неизбежно снижают песенное начало стиха: вдохновение как бы экстраполируется трудом. У Лосева обилие прекрасно отобранных деталей сообщает яркую, пряную, осязаемую конкретность изображаемому. Сделав купюру, продолжим прерванное стихотворение:
Послы, министры, генералитет застыли в ложах. Смолкли разговоры. Буфетчица читала «Алитет уходит в горы». Снег. Уходит в горы. Салфетка. Глетчер. Мраморный буфет. Хрусталь — фужеры. Снежные заторы. И льдинами украшенных конфет с медведями пред ней лежали горы. Как я любил холодные просторы пустых фойе в начале января, когда ревет сопрано: «Я твоя!», и солнце гладит бархатные шторы. |
Искусству конкретного негативисты учились у акмеистов, прежде всего — у Ахматовой, как никто умевшей схватить деталь, оттолкнуться от зримого и предметного образа (вспомним хотя бы: «Свежо и остро пахли морем На блюде устрицы во льду…», или: «Единственного в этом парке дуба Листва еще прозрачна и тонка…»). Ахматова, между прочим, наблюдала подъем этого поколения в начале 1960-х и напутствовала четырех его представителей (А. Наймана, Е. Рейна, Д. Бобышева и И. Бродского, которых обычно называют ахматовскими сиротами). Но родство двух эпох, двух поколений (последнего поколения серебряного века — с первым бронзового) лежит, несомненно, глубже отмеченной мною поверхностной общности, да и своей поэтической зоркостью те и другие распорядились уж очень по-разному. Лев Лосев, как и большинство негативистов, по преимуществу экстраверт.
Наблюдательность дополняется у Лосева склонной к обобщениям мыслью и мощным воображением. Привожу целиком одно из важнейших (и лучших) стихотворений сборника, где поэт не только очень точно портретирует полуподпольную литературную среду, но и вовлекает нас в напряженнейший конфликт современности: национально-религиозный.
«Понимаю — ярмо, голодуха, тыщу лет демократии нет, но худого российского духа не терплю, — говорил мне поэт. — Эти дождички, эти березы, эти охи по части могил», — и поэт с выраженьем угрозы свои тонкие губы кривил. И еще он сказал, распаляясь: «Не люблю этих пьяных ночей, покаянную искренность пьяниц, достоевский надрыв стукачей, эту водочку, эти грибочки, этих девочек, эти грешки, и под утро, заместо примочки, водянистые Блока стишки; наших бардов картонные копья и актерскую их хрипоту, наших ямбов пустых плоскостопье и хореев худых хромоту; оскорбительны наши святыни, все рассчитаны на дурака, и живительной чистой латыни мимо нас протекала река. Вот уж правда — страна негодяев: и клозета приличного: нет», — сумасшедший, почти как Чаадаев, так внезапно закончил поэт. Но гибчайшею русскою речью что-то главное он огибал и глядел словно прямо в заречье, где архангел с трубой погибал. |
Оба собеседника утрируют: и воображаемый автор монолога, и его молчаливый оппонент, так умело направляющий взгляд обличителя на ухоженный шпиль Петропавловки — и тем переводящий разговор из сферы бытовой в сферу апокалиптическую и мессианскую. Реплики обличителя злы и поразительно метки: ни одного случайного, нарисованная им картина реалистична и одновременно пародийна. Кто позволит себе сказать такое о России? «Поэт», как бы невзначай роняет Лосев. Но нам этого мало, нас провоцируют доискиваться и домысливать, и мы добавляем еще одну важную характеристику: интеллигент. Интеллигенция (конечно, не в советском значении этого слова, а в единственно возможном: русском) была и остается в России национальным меньшинством; перед нами монолог жертвы культурного геноцида. Сложность, однако, в том, что в последние десятилетия появились новые основания (а с ними — и новый соблазн) понимать это иносказание буквально. Этнос русской интеллигенции сдвинулся, незначительные тюркская и немецкая примеси, не исчезнув, уступили первенство вполне ощутимой семитской. Возможно, автор монолога и не еврей, прямых указаний на это нет. Мы знаем, что он — просто статистически — окажется полукровкой или квартеронцем, если этот образ собирательный. Но довольно и того, что он — интеллигент, самой природы меньшевик, страдающий и протестующий, а потому и приравниваемый чернью к еврею. Да и кто еще назовет российский дух — худым? А вот кто: Чаадаев и Есенин, — отвечает Лосев. Монолог обличителя лишь в части своих реалий современен (и, повторю, очень точен; его вариации я слышал десятки раз); вообще же он лишь повторяет мысли Чаадаева да мимоходом цитирует Есенина («страна негодяев»). Петр Чаадаев, русский европеец с ордынской фамилией, приятель Шеллинга, собеседник Ламенне, оппонент Пушкина, — вот кто прежде говорил о России подобное. Он и стал, по замечанию современного мыслителя, отцом русской интеллигенции, касты отверженных протестантов, где, как мы видим, духовная преемственность осуществляется куда вернее кровной. Мы видим это — в настойчиво повторяемом местоимении наши, нас, в той страсти, с которой герой стихотворения говорит о России. Чужак не найдет в себе на это душевных сил, не станет расходовать их попусту. Так снимается (или, по крайней мере, разрешается внутри стихотворения) болезненнейший конфликт современности, живо волнующий Лосева. — Но куда же смотрит новый Чадаев? — На плоскую, аккуратно позолоченную, круто накрененную фигуру архангела с отброшенной в сторону трубой (все вместе — как крыло птицы, ибо это флюгер), обнимающего подножие громадного латинского креста, — на шпиль барочного собора бывшей царской тюрьмы. В последних четырех стихах, произнесенных уже голосом автора, мы слышим и совершенно тютчевскую удрученность ношей крестной, и его же веру в христианское возрождение России (высмеянную другими интеллигентами: Герценом и теми, кого он разбудил), и ноты жертвенной экзальтации, — все то, что в высшей степени характерно для сегодняшней творческой интеллигенции. Строфа уравновешена антистрофой, картина получилась стереоскопически емкой и удивительно живой…
К сожалению, именно здесь приходится начать неизбежный разговор о недостатках книги. Досадная неточность в восьмом стихе портит это прекрасное стихотворение: «кривить губы» можно с выражением отчаянья, презрения, досады, но никак не угрозы (неподходящей здесь и по смыслу). Мимике гнева служат брови.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
1986, Иерусалим
помещено на сайт 11 июля 2010
Разговор о недостатках не состоялся. Статья незакончена. Писалась она в 1986 году, во времена тысячелетнего большевистского рейха, с верой в читателя и литературу… с верой в людей, с мечтой о людях… Пиши я сегодня, я назвал бы эту команду не поколением негативистов, а гастрономическим поколением. Уж больно эти духовидцы и жизнелюбы сильны по части брюховки. Выбираю наугад у Бродского (с непременным желудочным себе): «Купи себе на ужин…», «Возьмем себе чуть-чуть икорки и водочки на ароматной корке…». Водочки! Не противно ли? Вижу русского человека, чисто по-русски самовлюбленного, самодовольного, себя ублажающего… Или вот вам Рейн, певец Елисеевского: «Здесь плыла лососина, как регата под розой заката…» Но полный чемпион тут, конечно, Лосев: «Осетринка с хреном поплыла вниз по батюшке по пищеводу…». Лев Пищеводович, по определению В. Ц. … Нет уж, увольте…
9 июля 2010,
Лондон