Однажды его спросили:
— Кто первый поэт Франции?
Академик отличался находчивостью и парировал насмешку с присущим ему блеском:
— Второй — Альфред де Мюссе.
Звали академика Виктор Гюго. Он умер в 1885 году, оставив невероятное количество сочинений. Писал по 20 страниц прозы и по 80 стихотворных строк ежедневно, при любой погоде.
Незачем говорить, что первым поэтом Гюго считал себя. Именно это от него и хотел услышать насмешник. Это и услышал — но как! Тут к слову вставить, что каждый истинный поэт считает себя первым, на меньшее не согласен. У кого этого чувства нет, тот не станет и сотым, когда цыплят сосчитают. Бродский, например, в 1980-е прямо заявил, что «пишет стихи лучше всех... иначе не стал бы этим и заниматься». Сейчас для многих эти слова звучат презабавно. Для иных — и тогда так звучали.
Нам, хлебнувшим сами знаете чего, Гюго кажется романтиком и чуть ли не сентименталистом. А Вольфгангу Гёте казался отталкивающе грубым, приземлённым реалистом — в связи с романом Собор Парижской богоматери. Милое, патриархальное время! От литературы ждали высокого. Считали (причем все поголовно считали — и тысячи лет подряд считали, от самого самого Гомера, от Аристотеля), что нельзя упиваться низостью. До самого недавнего времени так считали. Шекспиры, Корнели да Расины, Пушкины там всякие, Толстые, Достоевские. Теперь, говорят нам, они устарели. Теперь низость в почёте, а бояться нужно — как раз высокого...
Возьмем пробу стихов Гюго.
— Кто ты, Охотник? Мерцают зарницы, С криком зловещие носятся птицы, Ветер жесток... — Тот я, кто в сумраке ночи таится: Черный Стрелок! |
Это он о себе, политическом обличителе Наполеона III. А вот и обличение:
Когда он пал и отдал миру Былой покой, Сам Океан в его порфиру Плеснул волной, И он исчез, как дух громадный Среди зыбей, Ты же в грязи утонешь смрадной, Пигмей, пигмей! |
Кто «дух громадный» — понятно: Наполеон Настоящий. А пигмей как раз к власти пришел. Был президентом, стал императором. Звали его Луи-Наполеон Бонапарт. Наполеону Настоящему племянником приходился.
Пигмей, между прочим, косвенно содействовал появлению Красного креста. В 1858 году носитель римской княжеской фамилии Феличе Орсини совершил покушение на жизнь пигмея. Тот злодея казнил, а Италии решил помочь в духе пожеланий казненного: пошел войной на Австрию. В битве при Сольферино в 1859 году, в Ломбардии, в союзе с Виктором-Эммануилом Сардинским, будущим Итальянским (который в 1853 году войну России объявил; крымскую войну Россия вела против Британии, Франции, Турции и Сардинии), Луи-Наполеон разбил австрияков, однако не до конца и с тяжелыми потерями (по пятнадцать тысяч убитыми с каждой стороны). Ни та, ни другая сторона не решалась помочь оставшимся на поле раненым. Сделал это швейцарский врач Анри Дюнан. Красной тряпки и белой краски под рукой у него не нашлось, поэтому от пуль справа и слева он защищался швейцарским флагом наоборот: красный крест на белом фоне. Этот флаг и стал «красным крестом».
Кончил пигмей бесславно: в 1870 году был окружен пруссаками под Седаном, сдался в плен со стотысячной армией — и был в Париже низложен очередной революцией.
Но это потом. А когда пигмей узурпировал власть в 1851 году, Виктор Гюго, французский академик, член конституционного и законодательного собраний Франции, вынужден был отправиться в изгнание. На британском острове Гернси у берегов Франции он закончил самое знаменитое свое сочинение: многотомный роман Отверженные. Вещь произвела на современников колоссальное впечатление, была немедленно переведена на несколько языков. Монументальная эпопея! Гордость Франции, ее национальное достояние. И Гюго стал гордостью Франции. В каждом французском городе есть улица его имени... А что среди позднейших писателей отношение к Гюго установилось не слишком почтительное, так это потому, что очень уж человек любил фразу и позу. Чего стоит хотя бы высказывание Андрэ Жида: «Деваться некуда! Гюго — типичный великий писатель...». А в пародии Чехова на Гюго влюбленные, вместо того, чтобы делом заниматься, «смотрели друг на друга часа четыре»...
Двухсотлетие Гюго в 2002 году Франция отметила не без некоторого лукавого кощунства. Не официальная Франция, конечно, та била в литавры, — а народ, у которого, как известно, всё на продажу.
От алчного народа выступил писатель Франсуа Сереса́. Кощунство его выступления состояло в том, что он — соберитесь с духом — написал продолжение Отверженных, вдохнул вторую жизнь в героев Виктора Гюго. Расчет был безошибочный. Супермен Жан Вальжан и сыщик Жавер из Отвержженных известны во Франции каждому школьнику. Знакомые характеры и пережитые в детстве литературные ситуации пробуждают в людях интерес, родственный ностальгии. Как не купить такую книгу? Даже человек, понимающий недобросовестность подобной литературы, может не устоять, — о тех же, кто ищет только развлекательного чтения, о малых сих, — и говорить нечего. Книга была попросту обречена на успех.
Плодотворная мысль осенила не самого Франсуа Сереса, а солидный парижский издательских дом, который и предложил писателю (кстати, небезызвестному и уже кой-какими лаврами увенчанному) аванс в размере 45 тысяч долларов. Сереса согласился, работал три года, издал свою эпопею объемом в тысячу страниц — и навлек на себя гнев многочисленных ценителей Виктора Гюго. Протесты ожидались, издательство и автор были готовы к ним, но силу и размах протестов предприниматели недооценили. В среде образованных французов возникло мощное движение за бойкот творения Сереса.
Париж и Франция раскололись на два лагеря. Одни защищали книгу и ее идею, другие автора и его сочинение поносили последними словами. Подобная война слов наблюдалась в тех краях только в 1951 году, после выхода книги Альбера Камю Бунтующий человек, на которую с ожесточением накинулись неомарксисты во главе с Жан-Полем Сартром.
Особенное негодование поклонников Гюго вызывает то, что Сереса воскрешает героев, умирающих на страницах Отверженных. Например, сыщик Жавер, который у классика утопился в Сене, у Сереса — вытащен на берег живым, раскаялся в своих злодеяниях и стал порядочным человеком. По словам Сереса, у Гюго допущена ошибка: сыщик физически не мог утонуть в Сене в то время года, когда задумал топиться, потому что вода не была достаточной холодной.
На всё это защитники Гюго возражали в самых решительных тонах. Парижский литературовед Пьер Ассулин писал:
— Герои любого великого произведения литературы принадлежат всем читателям — и только одному писателю: тому, кто их впервые вывел на своих страницах. Эксплуатация чужих героев — нечто противоположное писательству, отрицание писательства как творческого процесса, профанация литературы. Теперь, после выходки Сереса, можно ждать чего угодно. Я не удивлюсь, если завтра появится продолжение серии В поисках утраченного времени Пруста.
Сереса, естественно, возражал:
— Пусть меня обвинят в заносчивости, но я убежден, что моя книга только прославляет Гюго. Верно, герои взяты у него и выдержаны в его стиле, но они — другие: они словно бы прожили эти 140 лет, прошедшие с момента первого издания Отверженных, и обладают новым опытом, которого не могло быть в то время. Что до сюжета, то он — весь мой, сочинен мною от начала до конца. Так что мои критики — попросту интеллектуальные террористы. У этой университетской публики ведь всегда так: кого они поставили на пьедестал, того пальцем не тронь, иначе тебя тут же объявят прокажённым.
Не глупо сказано. Сколько раз мы слышали, что университетские кафедры литературы — богадельни для несостоявшихся физиков. Литературоведы считают себя учёными. Люди при деле, на пособие по безработице не претендуют, на улицах не шалят и баррикад не строят, а что их наука — гадание на кофейной гуще, так беда не велика; по пословице — чем бы дитя ни тешилось. Говорите, чепуху пишут, пустое наукообразие наводят? Но ведь и вреда от этого мало; читают-то их только другие литературоведы; система замкнутая, герметическая.
Но и не то чтоб и совсем умно сказано. Сюжет, милый Сереса, в литературе — последнее дело; его школьник придумает, притом лучше взрослого; вспомните Саган. Сюжетов, если брать агрегировано, в мире, по последним данным, всего семь. (Карло Гоцци насчитывал 35. Шиллер из сил выбился, проверяя, но не насчитал и тридцати.) Один русский, некто Набоков, может, слышали, говорит устами своего героя: — Будь я писателем, я бы обошелся памятью. — Смысл здесь пренеприятно прост для сочинителей сюжетов и прочих игрецов от литературы. Настоящее писательство отличается от ненастоящего пустяком: интенсивностью переживания писателя. Нет ничего нового под солнцем. Из себя нужно черпать, а не придумывать. Тогда и герой явится, и лирический герой; и фактура текста будет живая, завораживающая. Лет этак 150-200 назад, когда в Европе еще живопись была, когда ее еще не вытеснила выжопось, знаток, чтобы установить, подлинник перед ним или копия-подделка, именно от сюжета хотел отстраниться: он переворачивал холст и изучал мазок художника.
Как раз с подделкой в живописи сравнивал роман Сереса один из критиков, Макс Галло́. Будь ты виртуозным живописцем, будь ты при этом даже большим художником (такое случалось), — подделка остаётся подделкой. Сереса и другие фальсификаторы (писал Галло) выхолащивают шедевры, создание которых потребовало от классиков напряжения всех душевных сил, не только усидчивости и честного эпигонства. А мы добавим: нравственный смысл художественного произведения придумать нельзя. Искусство, немыслимое без игры, несводимо к игре.
Романтика, казавшаяся Гёте реализмом и натурализмом, отшумела и теперь кажется наивным, ребяческим постижением мира. Из романтики вышел реализм, ее законный наследник и преемник. Реалисты превзошли Виктора Гюго, оставили далеко позади. Вот кой-какие имена и даты: Война и мир (1863-69), Анна Каренина (1873-77); Преступление и наказание (1966), Братья Карамазовы (1879-80). Превзошли Гюго еще при его жизни, о чем он не знал. Знаменитая книга Эжена-Мелькиора де Вогюэ Русский роман появилась как раз через год после смерти Гюго: в 1886 году. Она и объяснила европейцам, кто есть кто. Россия-таки оказалась третьим Римом в одном очень специфическом аспекте: вознесла роман (традиционно считавшийся жанром низким) на небывалую высоту. Прочитав Вогюэ, а за ним русских прозаиков, европейцы ахнули и наперебой стали твердить, что Россия — совесть Европы. Как дальше вышло, напоминать не нужно. Знаем, что Толстой и Достоевский черпали из православия. Не спрашиваем, куда православие слиняло при большевиках (то, настоящее православие, с совестью и всемирной отзывчивостью) и как оно после большевиков выродилось в пустое всенародное ханжество.
Гюго превзошли, но что такое великий писатель? Прежде всего — графоман в точном значении этого слова (то есть человек, который не может не писать, безотносительно к его дарованию); графоман, оставивший после себя тома сочинений. Повторим еще раз (это слово нуждается в реабилитации): графоман; и добавим: графоман самовлюбленный, безумец, прозревающий истину через слово. Всё это у Гюго находим в избытке. Риторика? Вкусовые срывы? Дикие длинноты? (Труженики моря уже сто лет выходят без первой книги романа, где речь только о природе Гернси.) Всё это есть. Но кто без греха? Вспомните, чем Война и мир завершается.
Был Гюго и позёр, как сказано, но как без этого? Француз. Любил гордый жест, эффектную позу. «Когда, о Франция, надежда новой жизни горит во мгле, позволь изгнаннику почить в своей отчизне, в твоей земле!» Гюго не народничал. Пахать бы не стал. В 1870 году он вернулся из своего изгнания (в сущности, добровольного) в революционный Париж; вернулся как раз вовремя: там Парижская коммуна задыхалась. Подъезжая к перрону, седовласый академик высунулся из вагонного окна и пропел по-петушиному:
— Vive la France!
Никто не узнал Чёрного Стрелка. Два-три человека оглянулись, посмотрели на потешного старика, как на безумца. Остальным не до того было.
Гюго дожил до позора Франции, до Вердена. Как он вынес это?! Не потому ли только, что его, академика и поэта, пророчество сбылось с неправдоподобной точностью, что пигмей оказался пигмеем перед всем миром? Мальчишкой Гюго видел и на всю жизнь полюбил другую Францию, перед армией которой трепетала вся Европа (особенно перед конницей), затем — видел казаков на улицах Парижа. Стариком — видел новое, совсем уже неслыханное унижение родины. Но он, конечно, не поверил бы, что Франция надолго, если не навсегда, перестала быть грозной военной силой (без чего в ту пору величие не мыслилось), что французы утратили свою прославленную многовековую воинственность, унаследованную еще от галлов. Не дожил Гюго, конечно, и до второго Вердена (не позорного, только страшного), не дожил до Виши. Как тут не воскликнуть: это счастье, что будущее родины от нас скрыто! Воскресни сейчас Пушкин, он бы сегодняшнюю Россию своею не признал; от ужаса и стыда тотчас бы обратно в гроб прыгнул и крышкой хлопнул.
Пророком Гюго не был, но ещё одну вещь предсказал: Соединенные штаты Европы. Столицей этой державы, писал он (как о чем-то само собою разумеющемся), будет Париж. Брюсселя, столицы новоявленной Бельгии, патриарх в упор не видел, как и эльзасского (немецкого!) Страсбурга. Унижения французского языка тоже вообразить себе не мог. Даже в кошмарном сне не мог бы увидеть, что убогий темзинский диалект станет мировым языком, оттеснив на обочину истории благозвучный и стройный язык его сочинений.
12 мая 2001, Лондон
помещено на сайт 27 декабря 2013