Послевоенный Лондон, в котором я вырос, был, если говорить об источниках энергии, царством угля и пара; товары на рынок всё еще доставлялись на лошадях; автомобили были редкостью, а супермаркетов (как и значительной части того, чем они сегодня торгуют) не существовало вовсе. Очутись на улицах этого города человек конца XIX столетия, он немногому бы удивился. Внешний облик и атмосфера Лондона 1950-го года, его социальная география и классовые отношения, его политические группировки, промышленность, торговля, его чопорность и почтительность — всё было практически тем же, что полвека назад. Даже большие «социалистические» почины послевоенных лейбористских правительств на деле представляли собою всего лишь позднее воплощение реформистских идей либералов эдвардианской эпохи. Разумеется, к середине века многое изменилось. Физический и нравственный ландшафт Великобритании, как и других стран Европы, был в значительной степени преобразован войной и экономическим спадом. Но перемены только подчеркивали сходство, и отдаленное прошлое казалось ближе, чем когда-либо. В чем-то существенном Лондон середины столетия всё еще был городом конца XIX века. А между тем — уже годы шла холодная война.
Чтобы по достоинству оценить взгляд, развитый Джоном Гаддисом в его превосходной книге, чрезвычайно важно не упускать из виду, сколь разительно переменился мир за последние полвека. Холодная война длилась очень долго, полных 43 года, с момента провала послевоенных переговоров с СССР в 1947 году до воссоединения Германии в 1990 году. Бесконечная череда войн, вызванных к жизни Великой французской революцией (включая и войны наполеоновские); знаменитая Тридцатилетняя война XVII века, — и те охватывают ощутимо более короткие периоды. Историческое пространство холодной войны предстанет нашему воображению во всей наглядности, едва мы вспомним, что между смертью автора проекта Декларации независимости США Томаса Джефферсона и рождением основателя Советской России Ленина прошло 44 года — всего на год больше!
В 1951 году, в самый разгар Корейской войны, Европой правили люди совершенно иной формации. Британский премьер-министр Уинстон Черчилль и германский канцлер Конрад Аденауэр появились на свет соответственно в 1876 и в 1874 году, — спустя считанные годы после первого объединения Германии вокруг бисмарковской Пруссии. И Черчилль, и Аденауэр получили свое первое представление о делах общественных и государственных, когда Бисмарк всё еще главенствовал на международной дипломатической сцене. Даже такие младшие их современники, как итальянский христианский демократ Альчиде де Гаспери[a] или Иосиф Сталин, достигли зрелости за десять лет до начала первой мировой войны. Их политические воззрения, особенно же представления о международной политике, сложились под воздействием давно отошедших в прошлое конфликтов и расстановки политических сил. Не будем же подходить к холодной войне с мерками последующей эпохи, знавшей гонку атомных вооружений. Это означало бы проявить верхоглядство, забыть, что те, кто вел холодную войну, видели мир в совершенно ином свете.
Понимание всего этого — в числе многих достоинств книги Гаддиса, сама же книга является не столько историей холодной войны, сколько серией очерков, которые, не будучи связаны жесткой хронологической последовательностью, вскрывают все важнейшие проблемы холодной войны и характеризуют породивший ее кризис. Тут и раздел Европы, и германский вопрос, и войны в Азии, и парадоксы ядерной стратегии, и еще многое. Мысль и слог Гаддиса отчетливы, подход к истолкованию самых спорных и непростых событий — здрав и уравновешен. От поднятого им объема всевозможной англоязычной литературы второго ряда, затрагивающей немыслимое количество тем и вопросов, захватывает дух. До выхода этой книги Гаддис уже опубликовал четыре фундаментальных труда о холодной войне, построенные на основательном изучении истории внешней политики США[1]. В своей новой книге он старается свести воедино обширный материал советских и восточноевропейских архивов, ставший доступным в последние годы, а также всё опубликованное в США, — и на основе этих данных нарисовать общую картину, отвечающую современному состоянию нашего знания о холодной войне.
Отсюда и название книги, быть может, не слишком удачное. Справедливо делая упор на знании сегодняшнем, оно подводит к мысли, что Гаддис, давая квинтэссенцию текущего состояния наших знаний по истории последних пятидесяти лет, исходит из допущения, что его исследование может исправляться и дополняться по мере накопления новых сведений. Конечно, тут неявно присутствует возражение тем читателям и критикам, которые могли бы усмотреть в этом сочинении последнее слово истории: мол, теперь-то мы знаем, что произошло и почему, — но опаснее другое. Сам Гаддис вполне отдает себе отчет в том, как неосмотрительно было бы переоценивать значение того, что могут дать для истинного понимания истории недавно открытые архивы, сколь бы многообещающими они ни казались. Архив — не более чем архив, даже если мы находим в нем секретные протоколы заседаний верхушки компартии, перехваченные депеши иностранных правительств, доклады разведчиков или, скажем, полицейские списки платных осведомителей и «сотрудников». Архив — отнюдь не ключ к постижению истины. При работе с ним приходится брать в соображение многое: цели и побуждения тех, кем написаны документы, ограниченность их знания (часто уступающего нашему), влияние циркулировавших в ту пору слухов, желание угодить или польстить начальнику, для которого составляется отчет, идеологические перегибы, господствовавшие предрассудки и еще многое.
В самом деле, даже если мы не сомневается в достоверности и значимости данного источника, мы ведь знаем и то, что документ, кладущий конец всякому сомнению по важнейшему спорному вопросу истории, может вообще никогда не обнаружиться. Лучший пример тому — французские архивы XVIII столетия, рассекреченные многие поколения назад, но так и не прекратившие споров об истоках и значении Великой французской революции. Что же до холодной войны, то тут мы до сих пор не знаем даже того, какие именно материалы обеих сторон всё еще недоступны историку. Наверное известно лишь одно: что закрытые по сей день архивы российского президента не дают возможности описать решения кремлевской верхушки советской эпохи и ход принятия этих решений?[2]. Потому-то при произнесении суждений и требуется чрезвычайная осторожность. Выборочное, с оглядкой на текущую политику обнародование архивов и личных дел в бывших коммунистических странах нанесло большой вред исторической мысли. А популярные изложения истории (особенно во Франции), построенные на поверхностном знакомстве с недавно открывшимися советскими и восточноевропейскими архивами и направленные главным образом на «разоблачение» бывших предателей[3], и вовсе подорвали доверие к исторической картине этого периода.
Гаддис в своей книге осторожен. Он не упускает из виду ни одной из работ ученых, обращавшихся к материалам Российского центра хранения и изучения документов новейшей истории (РЦХИДНИ), ни одной из статей, опубликованных в журнале Bulletin of the Cold War International History Project[b], где появляются последние изыскания по этой теме. Однако прямо весь этот материал он использует лишь изредка и исключительно в целях иллюстрации — как, например, при интерпретации переписки Ким Ир Сена со Сталиным в 1950 году, когда хочет со всею несомненностью показать, что Сталину поначалу не понравились агрессивные намерения Ким Ир Сена, согласился же советский вождь поддержать корейского лишь после того, как выяснилось, что инициатива в этой авантюре отводится китайцам и вся ответственность за агрессию тоже ляжет на них же.
Как и специалисты, на чьи работы он опирается, Гаддис полагает, что сколь бы ни были сами по себе интересны новые материалы, они не сообщают нам ничего такого, о чем бы мы вовсе не слышали или не догадывались. Природа столкновений внутри советского блока и порядок принятия закулисных решений в значительной степени стали понятны весьма рано: благодаря публикациям в эпоху ссоры югославов со Сталиным, а затем — в короткие периоды «реформированного коммунизма» в Польше (в 1956) и в Чехословакии (в 1968).
В свете последних публикаций и споров о них поражает скорее обратное: сколь многое мы на самом деле знали. Если взять в расчет воспоминания исторических деятелей каждой из сторон, важнейшие документы, пусть хотя бы и не полные, проницательные наблюдения участников происходившего, внимательный разбор событий, проделанный многими, то оказывается, что история холодной войны давно уже не была для нас закрытой книгой. Говоря словами двух специалистов, проработавших громадный объем первичной документации, теперь представляется, что «западная историография была весьма недалека от истины в своем описании советского господства [в Восточной Европе] в эпоху холодной войны»[4]. Неспособность некоторых западных политиков (и ученых ) постичь природу холодной войны, особенно на ее ранних этапах, проистекала не столько от нехватки информации, сколько от нехватки воображения. По словам Джорджа Кеннана[c], «Наши лидеры в Вашингтоне не имели ни малейшего понятия, а возможно, и вообразить себе не могли, что означала для народов советская оккупация, опиравшаяся на энкэвэдешников Берии…»[5].
В какой мере новые материалы способны углубить наше понимание отдельных моментов холодной войны, хорошо видно из совместной публикации Фонда Джанджакомо Фертинелли (Fondazione Giangiacomo Feltrinelli) и РЦХИДНИ, обнародовавших полные протоколы трех конференций Коминформа, 1947-49, с подробным справочным аппаратом, предисловиями и аннотациями. Коминформ (Информационное бюро коммунистических и рабочих партий) был создан в 1947 году, — если верить названию, как служба обмена информацией (и инструкциями) между Москвой и коммунистическими партиями Восточной и Центральной Европы, а также Италии и Франции.
На первой конференции Коминформа, состоявшейся в сентябре 1947 года в польском городе Шклярска Поремба, А. А. Жданов провозгласил доктрину о том, что Запад и Советский Союз должны рассматриваться как два непримиримо враждебных «лагеря», то есть сформулировал основополагающий принцип, удержавшийся в советской внешней политике до самой смерти Сталина. На второй конференции, в июне 1948 года в Бухаресте, разразился советско-югославский конфликт, где подход маршала Тито (внеблочная политика, движение неприсоединения) был объявлен антисоветской ересью и осужден. «Борьба против титоизма» дала повод к организации и послужила оправданием гонений и показательных процессов последующих лет. Последняя конференция, состоявшаяся в Венгрии в ноябре 1949 года, имела целью уже только закрепить незыблемую внутреннюю и внешнюю линии коммунистической политики. В дальнейшем деятельность Коминформа сводилась к выпуску информационных бюллетеней, пока, наконец, не прекратилась вовсе в эпоху хрущевской оттепели.
Коминформ важен тем, что его основание и протоколы его конференций, особенно первой, вскрывают мотивы и намечают временные рамки крутого изменения курса коммунистических стран, приведшего к конфронтации с Западом. В целом — это нам известно уже давно. Оба представителя Югославии на первой конференции, Милован Джилас[d] и Эдвард Кардель[e], опубликовали свои воспоминания[6]. Один из двух итальянских делегатов, Эудженио Реале, впоследствии вышел из компартии и написал книгу[6] о том, что увидел и услышал на первой конференции Коминформа. Югославское правительство опубликовало выдержки из своей переписки со Сталиным и другие документы за период от начала подготовки ко второй конференции — с тем, чтобы отвести обвинения Сталина. Коминформ опубликовал свои собственные, вычищенные версии протоколов и решений конференций. Спрашивается, что же можно почерпнуть из полной документации?
Протоколы Коминформа, вместе с подготовительными документами, найденными в российских архивах, позволяют уточнить общую картину в трех важных аспектах. Во-первых (как это подтверждает наблюдения из недавней работы Нормана Неймарка[7] о советской оккупации Восточной Германии), у Сталина отнюдь не было ясного представления о том, что делать с той частью Европы, которая оказалась в его сфере влияния. Его основная стратегическая линия была ясной и недвусмысленной: установить прочные коммунистические режимы во всех государствах региона; но в выборе тактики он колебался, притом долго. Даже в 1946 году, в июне, во время беседы с Тито, Сталин сказал, что совершенно не желает возрождения старого централизованного Коминтерна (распущенного в 1943 году) с его жестким надзором и подробными директивами, которые Москва направляла всем иностранным коммунистическим партиям. Однако план Маршалла[f] в 1947 году и вопрос о разделении Германии, так и оставшийся неразрешенным, изменили настроения Сталина. Кремлевский вождь, и без того всегда склонный во всем видеть западную угрозу, даже когда таковой и в помине не было, в новых условиях хотел крепко держать в идеологической и административной узде все компартии центральной Европы, особенно такие как чешская, всё еще воображавшие, что им позволят строить социализм по-своему. Теперь мы располагаем несколькими черновыми вариантами коминформовской речи Жданова, которая готовилась летом 1947 года, и из них видим, как формировалась и ужесточалась линия Кремля.
Во-вторых, некоторое замешательство, охватившее международное коммунистическое движение в первые послевоенные годы, сегодня можно разглядеть отчетливее, чем прежде. Поначалу французские и итальянские коммунисты надеялись прийти к власти путем парламентских выборов, на волне народной симпатии к бойцам Сопротивления, однако к маю 1947 года стало ясно, что эта тактика провалилась, и они, как и бельгийские коммунисты, вышли из состава своих правительств. На польской (учредительной) конференции Коминформа они подверглись резкой критике со стороны советских и югославских товарищей. Западных коммунистов обвиняли в недостатке революционного пыла, в том, что они еще недавно были готовы уклониться от революционного пути к достижению власти, наконец, в том, что они не почувствовали и не поняли перемен, побуждающих Сталина (через Жданова) отвергать путь «мирного сосуществования».
Прежде считалось, — в частности, и Эудженио Реале настаивает на этом, — что критика французских и итальянских коммунистов за их «правый уклон» была попыткой Москвы свалить на злополучные западные коммунистические партии вину за провал своей же собственной прежней тактики, нацеленной на «сотрудничество» с бывшими союзниками в Западной Европе. Теперь представляется вероятным другое. Второго июня 1947 года Жданов отправил главе французских коммунистов Морису Торезу письмо, копии которого получили и другие коммунистические вожди (как раз одна из этих копий и была недавно найдена в пражском партийном архиве). Из этого письма видно, что относительно тактики французских коммунистов Москва по временам пребывала в таком же неведении, что и все прочие. Жданов пишет: «Многие считают, что французские коммунисты согласовывали свои действия [с Москвой]. Вы знаете, что это не так. Ваши действия были для нас полной неожиданностью…». Получается, что Коминформ и в самом деле был учрежден для того, чтобы положить конец некоторой тактической анархии, охватившей коммунистические партии во время войны и в первые послевоенные месяцы. В этом Москва полностью преуспела. Даже изрядно раздосадованные итальянцы начинают с этих пор старательно подстраиваться к московской линии, теряя при этом доверие на родине. В апреле 1963 года — многие годы после расформирования Коминформа и за год с небольшим до своей смерти в Ялте — прославленный вождь Partito Communista Italiano (PCI), Пальмиро Тольятти, в специальном письме прямо-таки умоляет генерального секретаря чехословацкой компартии Антонина Новотного (предшественника Дубчека) отложить готовившуюся «реабилитацию» Рудольфа Сланского и других жертв пражского показательного процесса декабря 1952 года. По его словам (косвенно изобличающим причастность PCI к кампании по защите показательных процессов 1950-х), реабилитация «вызовет на нас свирепую волну нападок, извлечет на свет самые идиотские и провокационные темы [i temi più stupidi e provocatori dell'anticommunismo, — прим. переводчика] и повредит нам на приближающихся выборах…»[8]
В-третьих, вопреки соображениям некоторых участников, строивших догадки о советских планах, не имея доступа к документам, мы теперь можем сказать, что Коминформ был учрежден вовсе не для того, чтобы вернуть к повиновению Югославию, хотя и эта функция была на него со временем возложена. Тито начал вызывать у Сталина досаду и раздражение много раньше, не позднее 1945 года, — тем, что требовал отдать Югославии некоторые земли австрийской Каринтии (расположенной вдоль северной границы Словении) и Триест. Это создавало Сталину немалые трудности в его переговорах с западными союзниками, а еще в больше мере выбивало почву из-под ног итальянских коммунистов. Не меньшие трудности вытекали и из поддержки, которую Тито поначалу оказывал греческим коммунистам, не желая понимать, что Греция, как это было совершенно ясно другим, попадала в «западную сферу влияния». Югославы надеялись создать и возглавить всебалканскую федерацию государств с включением Болгарии и Албании, что, разумеется, путало Сталину все его карты. Кремлевский вождь никому не собирался уступать стран, попадавших в сферу его влияния. Сверх того, югославские коммунисты, чью власть не стесняли союзы с «братскими» партиями, проводили у себя в стране политику ультрареволюционную, иначе говоря, более радикальную и безжалостную, чем коммунисты других восточноевропейских стран, тем самым угрожая затмить советскую модель социализма. По части революционности Тито был большим католиком, чем кремлевский папа.
И, тем не менее, Коминформ всё же был учрежден не для обуздания югославов. Именно югославские делегаты были затравщиками нападок на французов и итальянцев на учредительной конференции 1947 года в Польше. Вели они себя там самодовольно и высокомерно, чем не в последнюю очередь и объясняется тот энтузиазм, с которым год спустя те же самые французские и итальянские коммунисты приветствовали попадание югославов в немилость. Отсюда — и то анти-титовское рвение, которое в последующие годы так рьяно обнаруживало руководство французской и итальянской компартий.[9]
Но югославский перегиб отнюдь не был этаким коварным, макьявеллианским следованием советской указке, как в течение многих лет полагали комментаторы. Нет, югославы и сами верили в то, что говорили, да и Жданов, как показывают черновые варианты его речи против западных коммунистов, был в своей критике ничуть не мягче балканских товарищей. Верно, что среди тактических приемов Сталина имелся и такой: натравливать одних уклонистов на других, — с тем, чтобы с первыми разделаться позже (эту схему Сталин разработал еще в 1920-е годы, в ходе внутрипартийной борьбы), но хотя «левацкая» ересь Тито и была надлежащим образом осуждена в 1948 году, из новых данных отнюдь не следует, что это планировалось годом раньше.
Итак, изучение новых источников по истории Коминформа не вынуждает к коренному пересмотру сложившейся ранее картины. Новые документы позволяют нам уточнить детали, а сумма этих деталей сообщает картине большую целостность и замкнутость. Как же, однако, выглядит теперь эта общая картина? Первым делом необходимо отметить, что идея холодной войны всегда присутствовала в голове Сталина и составляла один из ракурсов, под которым советский режим видел мировое сообщество. Что бы ни делали западные политики, изменить этого они не могли. Но хотя Сталин твердо намеревался удержать под своей властью значительную часть Европы, плана дальнейших территориальных приобретений у него не было, более того, можно сказать, что он всячески сторонился рискованных предприятий. По словам Молотова, «наша идеология предписывает наступательные действия там, где это возможно; в иных случаях мы выжидаем»[10] [обратный перевод, — прим. переводчика]. Можно, таким образом, допустить, что «политика сдерживания», примененная впервые в 1947 году, могла бы сработать и раньше, догадайся Запад ее испробовать. Но с какого бы момента она ни исчислялась, «начало» холодной войне положила не она.
Одна из причин этого состоит в том, что хотя пресловутая «советизация» Восточной Европы и восточной зоны Германии не входила частью в заранее составленный Кремлем план, она, скорее всего, была неизбежной при сложившихся обстоятельствах. По этому поводу Норман Неймарк весьма проницательно замечает: «Советское начальство большевизировало зону не потому, что так было заранее решено, а потому, что это был единственный понятный им способ организации общества»[11]. Практически то же можно сказать и про случившееся в других странах Восточной Европы. Разве лишь изгнание Красной Армии могло бы воспрепятствовать этому ходу событий, но ни один из западных лидеров всерьез такой возможности не рассматривал. Когда же советский режим был установлен, западным политикам не оставалось ничего иного как только считать, что при первой же возможности новый порядок будет распространен и дальше на запад, — и исходя из этого строить свои планы. Сегодня кажется маловероятным, что Сталин надеялся продвинуться на запад, но, по словам Гаддиса, «со стороны историка было бы верхом самодовольства осуждать тех, кто, делая историю, хочет предстать в наивыгоднейшем свете в сочинениях будущих историографов. Кошмар казался реальностью, он со дня на день мог воплотиться в жизнь, а смехотворным наваждением представляется только сейчас, когда солнце взошло…».
После того, как границы (чтобы не сказать: траншеи) были окончательно проведены между двумя лагерями, во всяком случае, в Европе, — стороны имели, по видимости, лишь считанное число «упущенных возможностей» для их устранения. Самая известная из этих возможностей — сделанное Сталиным в марте 1952 года предложение прекратить конфронтацию в Германии, объединив страну. Сегодня оно предстает в том же свете, в котором представилось его критикам в ту пору: Москва действительно готова была пожертвовать Восточной Германией, но лишь на условии нейтралитета воссоединенной Германии и фактического советского господства в ней. Несомненно и то, что определяющим моментом холодной войны был и оставался вопрос о будущем расчлененной Германии и вообще Европы. Войны и столкновения в Корее, Малайе, на Кубе, во Вьетнаме и Анголе были хоть и кровопролитными, но периферийными по отношению к европейскому конфликту, во всяком случае — пока продолжались обострения и кризисы в связи с Берлином (в 1948-49, 1953, 1958-61 годах). Эти кризисы завершились с возведением в августе 1961 года Берлинской стены, которая — что бы ни говорилось об этом на официальном уровне — принесла великим державам долгожданный вздох облегчения.
Оглядываясь на прошлое, мы вправе несколько удивиться тому, какого напряжения сил потребовала от союзников по второй мировой войне защита интересов подопечных стран на территории бывшего противника. Вчерашние братья по оружию едва избежали войны между собою. Но для холодных войн (ибо наша не была первой в истории) характерно, что борьба сосредоточивается вокруг символов, а неразрешенный вопрос о статусе Германии был именно символом незавершенного послевоенного урегулирования. Потому-то лидеры как Западной, так и Восточной Германии в течении многих лет имели столь преувеличенное, столь явно не отвечавшее их реальным силе и значению, влияние на политику великих держав.
В Европе не оставалось пространства для маневра. Каждая из сторон делала ставку на то оружие, в котором ощутимо превосходила противника: Советы — на сухопутные войска с обычным вооружением, НАТО — на военно-воздушные силы и атомное оружие. Это вооруженное затишье естественно подводило к мысли, что игра мускулами и столкновения должны происходить в других местах. Сегодня документы не оставляют в этом сомнения: Гарри Трумэн и другие западные лидеры ошибались, полагая, что Сталин рассматривал нападение Северной Кореи на Южную как способ отвлечь внимание и военные силы Запада или как прелюдию к нападению в Европе, — однако они верили в это. И то, что они решили в ответ усилить мощь НАТО и предложили перевооружить Западную Германию, было при сложившихся обстоятельствах мерами разумными и предусмотрительными.
К сожалению, политику США последующих десятилетий, от Джона Жостера Даллеса[g] с его «ближневосточной бестактностью» (Гаддис) до вьетнамской катастрофы, характеризует склонность воспринимать события в других концах планеты как индикаторы или модели положения в Европе. Эта тенденция отправлялась от следующей мысли: что бы ни происходило в мире, холодная война ведется за Европу; именно в Европе необходимо не допустить ее превращения в войну обычную и только в Европе она может быть завершена. Теперь мы знаем, что и в Кремле понимали холодную войну практически так же. Сталин неохотно поддержал агрессию Ким Ир Сена; ему и его преемникам не нравилась излишняя прыть Мао Дзэдуна, но в итоге Москва смирилась с дальневосточными и иными авантюрами, которые никогда не допустила бы в Германии или на Балканах.
Доступ к архивам делает беспочвенными всевозможные домыслы и спекулятивные построения, которые так настойчиво развивались с момента распада Советского Союза. Навсегда закрыт, в частности, «ревизионизм»: неустанные поиски свидетельств в пользу того, что ответственность за развязывание и ведение холодной войны лежит на США. Сегодня ясно, что Запад, особенно Западная Европа, остались в большом выигрыше от разделения Европы и мира на две сферы влияния, но это было отнюдь не очевидно в 1947 году. В любом случае не американцы, а британцы, в частности, министр иностранных дел Эрнст Бевин[h], первыми пришли к заключению, что послевоенные попытки разрешить германский вопрос совсем неплохо было бы подморозить. Американские дипломаты, оставаясь в русле рузвельтовской традиции, гораздо дольше пытались прийти к соглашению с русскими. Приходится теперь отстранять и аргументацию, делающую упор на то, что холодная война и связанные с нею горячие конфликты были следствием социальных и политических процессов, начавшихся значительно раньше. Отправной точкой этого ревизионизма служит мысль, что хотя всегда кто-то что-то начинал, но в целом возложить вину на ту или иную сторону нельзя. Приведем выразительные слова Брюса Каминга: «Кто начал Корейскую войну? Этого вопроса не следовало бы и задавать…»[12]. Разумеется, всё, что происходит сейчас, имеет корни в прошлом; возразить на это общее место нечего, — но в целом позиция Каминга и его сторонников не представляется убедительной. Теперь, когда мы знаем больше, мы вправе утверждать, что именно на Советский Союз ложится, среди прочего, преимущественная вина за срыв переговоров по Германии в 1947 году, развязывание Корейской войны и несколько острейших кризисов, возникших в связи с Берлином.
Попытки ревизионистов возложить вину на Запад связаны, как иногда полагают, с процветающим в академических кругах пренебрежительным отношением к роли разведывательных служб в формировании истории. Историки усиленно подчеркивают, что донесения агентов редко влияли на развитие событий на политической сцене. Действительно, если взять за основу предсказания, исходившие от агентов (с той и другой стороны), эта мысль перестает казаться парадоксальной, но при более внимательном взгляде она всё же оказывается ошибочной и предвзятой. Агенты сыграли важную роль в холодной войне, особенно на ее ранних этапах, и не только в деле переправки на Восток секретов атомной бомбы. Информация текла на Восток постоянным, непересыхающим и отнюдь не мелким потоком — от французского министерства иностранных дел, от представителей британского правящего класса, от берлинских агентов. Советские разведывательные службы ощутимо превосходили западные, что и не удивительно, ибо в некоторых странах резиденты находились с конца 1920-х годов. Но была у Советов и слабая сторона, состоявшая в неспособности Кремля уразуметь суть добытых агентами сведений или хотя бы просто услышать, что те пытались донести до сознания московских руководителей. Эта глухота наблюдалась годами и в самой вопиющей своей форме проявилась весной 1941 года, когда Сталин отказался верить, что Гитлер готовит нападение на СССР. По словам Дина Эчсона, сказанным, впрочем, по другому поводу, «Нам повезло с противником…»[13].
Наоборот, многие из западных историков холодной войны, понимающие роль разведки (и, шире, роль Realpolotik[i]) в международной жизни тех лет, упускают из виду, что хотя Советский Союз действовал как обычная великая держава, отстаивающая свои интересы, на деле он отнюдь не был просто империей: он был империей коммунистической. Одним из интереснейших моментов в новых материалах — и Гаддис уделяет ему должное внимание — является роль идеологии в политическом мышлении советских руководителей. На этот счет на Западе издавна существуют три школы мысли. Первая утверждает, что мотивы и действия советских политиков в главном таковы же, что и у американских. Они отправляются от имеющихся в стране групп интересов, манипулируют ими, исчисляют экономические и военные преимущества и — в соревновании с Западом — преследуют те же цели, что и Запад. Слова, произносимые с трибун, здесь ни при чем.
Вторая школа видит в большевистских политиках прямых преемников политиков царских, во всем исходивших из геополитических интересов России. Идеологическая фразеология Кремля, полагают представители этой школы, — вещь условная и вторичная, ее незачем брать в расчет, когда имеешь дело с Москвой. Наконец, третья школа утверждала, что Советский Союз — коммунистическое государство, и его руководители понимают мир в тех самых терминах, в каких описывают его, — стало быть, Западу важнее всего понимать идеологические предпосылки большевиков.
Первая школа, годами господствовавшая в американской «советологии», сегодня мертва, — в точности как и политическая система, которую она столь убого толковала. Вторая, виднейшим представителем которой был Джордж Кеннан, и по сей день находит сторонников. В самом деле, даже практически ничего не зная о коммунизме, мы сможем многое понять в советской внешней политике 1939-90 годов, исходя из обычных дипломатических представлений и отправляясь от знания истории дореволюционной России. Более того, никто из тех, кто соприкасался с последним поколением коммунистических аппаратчиков в Восточной Европе, не решится утверждать, что это были люди, одержимые высокими идеалами или хотя бы последовательные коммунисты. Тем не менее, теперь вполне очевидно, что идеология играла известную роль в мышлении советских руководителей эпохи холодной войны, от Сталина до Горбачева. Так же точно как Трумэн, Эйзенхауэр или Кеннеди, в своем понимании мира советские вожди исходили из собственных предпосылок. Эти предпосылки были у них в основе своей марксистские, хотя верно и то, что ко времени смерти Сталина они сводились в основном к грубому экономическому детерминизму, приправленному ожиданием окончательной победы в международной классовой борьбе.
Что это означало на деле, видно из следующего примера. Когда Жданов прослышал о доктрине Трумэна[j], он в своем докладе на конференции Коминформа отозвался о ней как о свидетельстве растущего раскола между США и Великобританией: оказывается, это США «исключали Великобританию из сферы своего влияния в Средиземноморье и на Ближнем Востоке». Сам Трумэн в кремлевской докладной записке 1946 года был характеризован исключительно в терминах экономической заинтересованности: он якобы представлял интересы определенных «кругов американского монополистического капитала». Соответственно и советские дипломаты в Берлине (они же — агенты разведки) представляли поведение и высказывания западных лидеров, притом касательно предметов, им хорошо известных, как следствие экономической напряженности между западными странами. И т. п.
Вновь и вновь действия западных стран сводилось к гипотетическим мотивам и интересам исключительно экономического характера. В конечном счете, даже не так важно, «действительно» ли все эти советские люди, начиная от Молотова и кончая рядовым агентом или партийным аппаратчиком, верили в то, что говорили; важнее, что каждое их высказывание, каждое их слово, обращенное друг к другу или к мировой общественности, непременно произносилась на этом темном, суконном языке. Даже Горбачев — или, может быть, в первую очередь именно Горбачев, продукт трех поколений «марксистской» политической педагогии, — думал и часто говорил таким же образом, — потому-то и был так потрясен результатами своих собственных действий.
Джон Гаддис справедливо критикует западных «реалистов» за неспособность понять, что в своих поступках человек всегда руководствуется своими сокровенными мыслями и верованиями, а отнюдь не только объективными и поддающимися измерению выгодами. Но Гаддис идет еще дальше. То, что холодная война вышла из берегов, перекинулась из Европы, через Азию, в места самые неожиданные — в Мозамбик, Эфиопию, Сомали, Анголу и особенно на Кубу, — он связывает со «старческими грезами кремлевских геронтократов» (в частности, Хрущева и Брежнева). В свои преклонные годы, полагает Гаддис, эти вожди открыли для себя экзотические земли, способные воспринять революционную романтику их российской молодости. Из стареющих, на ладан дышащих коммунистических аппаратчиков они вновь, пусть хоть и через посредников, становились революционерами-большевиками. Этот всплеск авторского воображения Гаддиса позволительно признать чрезмерным — и уж во всяком случае излишним. За объяснением не нужно ходить так далеко. Не естественнее ли принять, что история Советского Союза (а, стало быть, и холодной войны) не может быть правильно понята, пока мы со всею серьезностью не примем идеологические взгляды советских руководителей, — конечно, допуская при этом (вслед за Молотовым) и то, что на деле при всяком удобном случае советские политики преследовали и свои прямые политические интересы? Разумеется, интервенцию они сплошь и рядом оправдывали служением революции, — но, скажем, Хрущев был совершенно искренне тронут охватившим кубинцев душевным подъемом, как мы это знаем из его воспоминаний. Не ясно ли, что выгода, вера и чувства могут вместе, в добром согласии, направлять поступки людей? Никакого врожденного антагонизма между ними нет.
Допущение о «старческих грезах» советских руководителей возвращает нас к тому, с чего я начал. Если смотреть на дело с позиций США (а до недавнего времени большинство трудов о холодной войне по необходимости писалось именно с этих позиций), то холодная война началась в 1947 году с распада коалиции союзников по второй мировой войне. По словам Джона Лукаша[14], в течение полутора лет, с 1947 по 1948 год, в Вашингтоне произошло крутое и беспрецедентное изменение политического курса, после чего и внешняя политика США, и общественное мнение американцев уже никогда не возвращались к прежнему. Гаддис, однако, показывает нам холодную войну в другом ракурсе: как естественное продолжение второй мировой войны (в частности, как результат того, что Сталин вознамерился удержать территории, занятые советской армией), а отнюдь не как случайное происшествие или аварию, приключившуюся с нами на автостраде послевоенной международной политики. Но почему бы не сделать еще одного шага в этом же направлении? Ведь Европа, с точки зрения современников, была в 1945 году не только прелюдией к неизвестному будущему, а и наследником реального, не стершегося в памяти прошлого.
Что открывалось мысленному взору европейского государственного деятеля той поры при взгляде на годы с 1845-го по 1900-й? (Заметим, что большинство лидеров старшего поколения могло бросить испытующий взгляд в прошлое с учетом личного опыта, опираясь на личные воспоминания.) А вот что: перед Европой (стало быть, и перед всем миром) вырисовывались четыре связанных между собою проблемы: как восстановить международное равновесие, нарушенное после 1871 года возвышением прусской Германии? как вернуть Россию к нормальному сосуществованию и сотрудничеству с соседями после всех перекосов, вызванных к жизни русской революцией и ее последствиями на международной арене? как после чудовищного кризиса межвоенных лет вернуть международную экономику к устойчивому, здоровому росту, существовавшему до 1914 года? и, наконец, чем заполнить надвигающуюся пустоту, вызванную падением еще недавно всемирной экономической и политической роли Великобритании?
В 1944-47 годах было выдвинуто и подверглось обсуждению множество вариантов решения этих проблем, и все предложения хотя бы отчасти выводили будущее из прошлого. Франции следовало не пожалеть сил для установления союза с Россией, вроде того, что был заключен в 1894 году (с той разницей, что теперь Франции нечего было предложить России в обмен на ее дружбу)[15]. Многие граждане Западной Германии, среди них и Аденауэр, были совсем не против того, чтобы отказаться от прусского востока (который они, будучи католиками из прирейнских земель, совершенно искренне не любили, мало того: которого они опасались) в обмен на тесные связи с исторически куда более родными землями к западу. Лидер и теоретик французской социалистической партии Леон Блюм (р. 1872), как и Уинстон Черчилль, прозренчески ратовал за сплочение стран Западной Европы — с тем, чтобы дать хоть какую-то почву под ногами чудовищно ослабленным войной национальным государствам. А Сталин, совершенно в духе долгой великорусской истории (и не без оглядки на то, как его предшественники обошлись в XVIII веке с Польшей) и с учетом уроков недавнего прошлого, собирался воспользоваться слабостью Германии — и обеспечить за СССР глубокий, поистине имперский тыл на западе.
Но в 1945 году эти привычные соображения, лежавшие в русле национальных стратегий, натыкались на новые трудности. Во-первых, между Россией и Германией находились независимые государства; во-вторых, существовавший в России режим был уж очень специфичен; в-третьих, на запад от Германии не было государства, способного служить противовесом России. Перед первой мировой войной не существовало ни одного из этих препятствий. В 1914 году Прибалтийские государства, Польша, Чехословакия, Венгрия, Югославия и большая часть Румынии находились в границах Германской, Австрийской, Турецкой и Российской империй. Независимость этих государств, декларированная Версальским мирным договором 1919 года, невозможно было поддерживать (как это продемонстрировал Гитлер и теперь подтверждал своими действиями Сталин) без той самой душевной твердости и военной силы, которых западноевропейские страны не проявили в 1938 году и которыми не располагали в 1945 году. А то, что малые страны уже вкусили независимости между двумя войнами, делало для них советскую оккупацию особенно невыносимой. Мало того, природа коммунистического режима превращала имперские амбиции Москвы в угрозу куда более страшную, чем таковая, исходившая от царской России по отношению к центральной и Южной Европе. Экономическое истощение Великобритании, вкупе с отсутствием Франции как фактора международной политики, не оставляла британским и французским лидерам иного выбора, как только предоставить Соединенным Штатам возможность заступить их место.
При этих обстоятельствах холодная война была не проблемой, а решением, чем, по крайней мере отчасти, и объясняется то, что она затянулась на такой долгий срок. Предоставив Америке поддерживать существующие границы и обеспечивать безопасность в Европе, западноевропейские страны гарантировали себе передышку и защиту, необходимые для реконструкции своей половины континента. Занятно, что Соединенные Штаты осуществляли в этот период ту же функцию, что Российская империя — в течение двух десятилетий после завершения наполеоновских войн: были жандармом Европы, чье присутствие обеспечивало status quo, предотвращая возможные взрывы неуправляемой революционной энергии. Советский же Союз был предоставлен самому себе, Москве не мешали поддерживать диктаторский режим на своей части континента, ей обещали невмешательство — в обмен на воздержание от дальнейшей экспансии, и это положение вполне устраивало Сталина и его преемников.[16] Конечно, такой расклад едва ли мог прийтись по душе полякам и другим народам, оказавшимся под «социалистическим» управлением; но поскольку эти народы не рассматривались западными вершителями политики как часть проблемы, то и не удивительно, что для них не нашлось видного места и в формулировке решения.
Мы, таким образом, видим, почему холодная война могла затянуться на столь longue durée[k] в европейской и мировой истории. Осложнения же возникли по двум причинам. Во-первых, европейские блоки стали в своей политике переплетаться с национально-освободительными движениями, участвовать в деколонизации стран Азии, Африке, Латинской Америке и Ближнего Востока, притом с неожиданными, непредсказуемыми последствиями для всех вовлеченных сил. В 1956-74 годах сложилась прелюбопытная практика: Западная Европа и США стали экспортировать в развивающиеся страны либеральные идеи и учреждения XIX века. Капиталистический Запад при этом выставлялся как образец для подражания; его обычаи рекомендовалось перенимать. На всё это третий мир ответил революционными мифами и схемами, рассчитанными на то, чтобы бросить вызов умеренному (и относительному) преуспеванию Запада. В подобный же бизнес пустился и Советский Союз. Он тоже принялся экспортировать идеологию XIX века — марксистский социализм — и заручился в ответ сомнительной верностью революционеров-мечтателей, чья деятельность ненадолго озарила отблеском былой славы и былого правдоподобия увядающее большевистское наследие.
Другая трудность состояла в наличии ядерного оружия. В течение долгого времени это привносило замешательство, а тем самым и риск, во внешнюю политику. В гонке вооружений Советский Союз практически всегда значительно отставал, и хотя превосходно отлаженные навыки внуков князя Потемкина в течение долгих лет позволяли утаить этот факт от США, но сами советские руководители, догадываясь об отставании, чувствовали потребность отыграться — и тем воинственнее сдвигали брови и бряцали оружием. Творцам внешней политики США потребовались долгие годы (и внушительные деньги), чтобы уразуметь простую истину, чутьем угаданную Трумэном с самого начала: что ядерное оружие — на удивление никчемное средство в проведении активной внешней политики. Зато пассивная роль, роль сдерживающего средства, у него, несомненно, имелась. Сидеть на остриях копий затруднительно, сидеть на боеголовках — одно удовольствие, при условии, что враждующие стороны верят в возможность их применения. Холодная война потому и делала своё дело, что в течение многих лет поддерживала в людях мысль о возможности кошмара, несопоставимого с тем, ради чего всё затевалось, — или с тем, чего желало большинство участников.
Похоже, что в силу этих двух новых элементов холодная война и переродилась, дав нечто небывалое, отличное от всего, что знала история. Совершенно естественно, что когда она завершилась в результате развала одного из противников, многим показалось, что мы вступаем в новый исторический период. Мир и в самом деле коренным образом изменился с 1950-го года: нет больше ни лошадиной тяги, ни угля, ни связанных с ними профессий и общественных позиций. Грандиозные преобразования тоже отошли в прошлое, или, во всяком случае, отложены до поры до времени. Зато теперь, когда мы выиграли холодную войну, мы с большею отчетливостью видим, что породившие ее проблемы (или, быть может, проблемы, которые она собою заслоняла), по-прежнему с нами. А исторический опыт, который у нас за плечами, позволяет допустить, что и предстоящее их решение будет столь же неопределенным, каким бывает всегда.
a Премьер-министр Италии (1945-53); годы жизни 1881-1954. — Прим. переводчика.
1 Соединенные Штаты и истоки холодной войны1941-1947, , Изд.: Columbia University Press, 1972; Долгий мир: Вопросы истории холодной войны, Изд.: Oxford University Press, 1987; Стратегии сдерживания: Критическое рассмотрение американской послевоенной политики национальной безопасности, Изд.: Oxford University Press, 1982; Соединенные Штаты и конец холодной войны: Выводы, переоценки, побуждения, Изд.: Oxford University Press, 1992.
2 См. введение (стр. 1-17) к книге Установление коммунистических режимов в Восточной Европе, 1944-49, под ред. Нормана Неймарка и Леонида Гибянского, Westview, 1997.
3 См., например, книги Тьери Вольтона Большая вербовка (Le Grand Recrutement) , Grasset, Париж, 1993, и Нажим на Францию (La France sous influence) , Grasset, Париж, 1997). Построенная на чехословацких архивах книга Карела Бартошека Архивные исповеди: Прага-Париж-Прага 1948-68 (Les Aveux des Archives: Prague-Paris-Prague 1948-1968) , Seuil, Париж, 1996, привлекла внимание утверждением, что Артур Лондон оставался на службе у пражских коммунистических властей Чехословакии долгие годы после своего освобождения из тюрьмы и публикации его нашумевшей книги Исповедь (L'Aveu) с изложением показательного процесса над ним. Бартошек поднял большой объем архивных данных, еще вчера совершенно секретных, однако его сочинение разве что подводит к мысли о вероятности такого положения, окончательного же заключения сделать не позволяет.
b Вестник Международной программы исследования истории холодной войны, издающийся при Международном центре ученых им. Вудро Вильсона в Вашингтоне. — Прим. переводчика.
4 Норман Неймарк и Леонид Гибянский (ред.) Установление коммунистических режимов в Восточной Европе, 1944-49, под ред., Westview, 1997, введение, стр. 9-10.См., например, Хью Сетон-Уотсон, Восточноевропейская революция, Methuen, Лондон, 1950; Адам Б. Улам, Титоизм и Коминформ, Harvard University Press, 1952; и Войтех Мастны, Путь России к холодной войне, (Columbia University Press, 1979.
c Джордж Фрост Кеннан (1904-?; не путать с американским журналистом Джорджем Кеннаном, 1845-1924, обследовавшим в 1885-86 годах российские каторжные тюрьмы и места политической ссылки), американский дипломат и историк, известный поборник «политики сдерживания» советской экспансии. В 1947 году он опубликовал анонимный (подписанный буквой Х) анализ структуры и психологии советской дипломатии. В этой статье Кеннан доказывает, что Москва восприимчива только к логике оружия и согласится на сосуществование с Западом не раньше, чем получит жесткий отпор. Эта точка зрения была взята за основу в дальнейшей внешней политике США. В 1952 году Кеннан был назначен послом в Москву, но год спустя был выслан как persona non grata. В 1956-61 годах он был профессором истории в Принстоне, в 1961-63 — послом в Югославии. В конце 1950-х пересмотрел свои взгляды на политику сдерживания, в частности, нашел ее неприложимой за пределами Европы (к Вьетнаму) и рекомендовал отвод сил из регионов столкновения с советским блоком. — Прим. переводчика.
5 Джордж Кеннан, Взгляд из России, в книге Свидетели зарождения холодной войны, под ред. Томаса Т. Хаммонда, University of Washington Press, 1982, стр. 29.
d Милован Джилас (Djilas) (1911-1995), политолог и публицист. С 1940 в руководстве СКЮ. В 1954 за критику правящего режима смещен со всех постов. В 50-60-х гг. неоднократно подвергался судебным преследованиям. В книге Новый класс (1957; написана в тюрьме) и Несовершенное общество. Теоретическая критика современного социализма (1969) выступил с критикой тоталитаризма и разоблачениями переродившейся партийно-бюрократической элиты (номенклатуры). Широкую известность получили его книги Беседы со Сталиным и Моя дружба с Тито (обе 1961). — Прим. переводчика.
e Эдвард Кардель (Kardelj) (1910-79), политический деятель. В 1938-66 в руководстве СКЮ. Участник народно-освободительной войны в 1941-45. В 1945 и 1946-63 — заместитель председателя правительства Югославии; в 1963-67 председатель Союзной скупщины Югославии; с 1974 член президиума Югославии. — Прим. переводчика.
6 Милован Джилас, Возвышение и падение, Harcourt, Brace, Jovanovich, 1985; Эдвард Кардель, Воспоминания. Борьба за признание и независимость. Новая Югославия, 1944-1957, Blond and Briggs, Лондон, 1982; Эудженио Реале, Рождение Коминформа (Nascita del Cominform) , Mondadori, Милан, 1958, французский перевод С Жаком Дюкло на скамье подсудимых при образовании Коминформа в городе Шклярска Поремба, 22-27 сентября 1947 года (Avec Jacques Duclos au banc des accusés à la Réunion Constitutive du Kominform à Sklarska Poreba, 22-27 septembre 1947), Plon, Париж, 1958.
7 Норман Неймарк, Русские в Германии: История советской зоны оккупации, 1945-1949, Harvard University Press, 1995.
f Программа восстановления и развития Европы после второй мировой войны посредством предоставления европейским странам американской экономической помощи; выдвинута в 1947 году Дж. К. Маршаллом, вступила в действие в апреле 1948. В ее осуществлении участвовали 17 европейских стран, включая Западную Германию. В 1951 году заменена законом о взаимном обеспечении безопасности, предусматривавшим одновременно предоставление экономической и военной помощи. — Прим. переводчика.
8 См.: Карел Бартошек. Архивные исповеди (Les Aveux des Archive) , стр. 372, приложение 28. Письмо Жданова к Торезу см.: Владислав Зубок и Константин Плешаков. Холодная война, Кремль (Inside the Kremlin's Cold War), Harvard University Press, 1996, стр. 129.
9 Вынужденный чуть ли не на животе ползать в городе Шклярска Поремба, оправдывая неспособность французских коммунистов последовать героическому примеру югославских товарищей, Жак Дюкло, который возглавлял французскую делегацию на первых двух конференциях, с лихвой отыгрался на второй из них, в Бухаресте в 1948 году, сказав: "Не подлежит сомнению, что руководители югославской компартии отвергают ленинский принцип обязательной критики и самокритики…". Вполне естественно, настаивал он, что Коминформу надлежит со всею строгостью рассмотреть положение, сложившееся в югославской партии: «Руководителям партии следовало бы первыми согласиться с этим, особенно потому, что на предыдущей конференции Информационного бюро они не упустили случая воспользоваться своим правом критики других партий…». На это Жданов, как видно из протоколов, бросил: «Даже слишком», — восхитительный пример сталинского лицемерия (см.: Коминформ: Протоколы трех конференций, стр. 557).
10 Вячеслав Молотов, Молотов вспоминает: Кремлевская политика: Взгляд изнутри. Беседы с Феликсом Чуевым, под ред. Алберта Резиса, изд. Ivan R. Dee, 1993, стр. 29, цитируется у Гаддиса, Теперь мы знаем, стр. 31.
11 Неймарк, Русские в Германии, стр. 467. Тот же взгляд, хотя и в ином контексте, см.: Джэн Т. Гросс. Революция на экспорт. Захват Советами польских территорий западной Украины и западной Белоруссии, Princeton University Press, 1988.
g Джон Фостер Даллес (1888-1959), американский дипломат и политический деятель, государственный секретарь в правительстве Эйзенхауэра, один из руководителей политики США времен холодной войны. Среди его дипломатических успехов называют подготовку мирного договора с Японией (1951). В правительстве Эйзенхауэра, чьим полным доверием Даллес пользовался, он самостоятельно вел внешнюю политику США, хотя обыкновенно это делает президент. По его инициативе были созданы СЕАТО (1954) и СЕНТО (1955). В 1955 году он играл важную роль при восстановлении Австрии в ее границах 1938 года (и закреплении в договоре запрета на ее союз с Германией), а также в урегулировании территориального спора между Италией и Югославией. Определяющим фактором внешней политики Даллеса было отвращение к коммунизму, отчасти опиравшееся на его религиозность. Даллес не расставался в книгой Сталина Проблемы ленинизма и настаивал, что ее нужно изучать. В переговорах он умел взять жесткий тон не только по отношению к СССР, но и к союзникам (Франции). В 1956 году, когда президент Насер обратился в США с просьбой помочь Египту построить Асуанскую плотину, Даллес ответил на эту просьбу резким отказом, а Насера (уже покупавшего оружие у СССР) назвал доморощенным Гитлером. — Прим. переводчика.
h Эрнст Бевин (1881-1951), британский профсоюзный вождь и политический деятель, выходец из низов, министр труда в коалиционном военном правительстве Черчилля (1940-45) и министр иностранных дел в лейбористском правительстве Атли (1945-51). В 1945 году он возражал против признания новых балканских государств, созданных при поддержке Советского Союза, позже участвовал в создании НАТО и закладке основ Европейского союза, выступал за создание в Палестине федеративного еврейско-арабского государства. В 1950 году, в разрез с политикой США, Бевин способствовал признанию Великобританией КНР. — Прим. переводчика.
12 Брюс Каминг, Начало Корейской войны: Рев водопада, 1947-1950, Princeton University Press, 1990, стр. 621; Гаддис приводит эту цитату на стр. 71 в Теперь мы знаем. Особенностью Каминга является то, что он основательно проработал иноязычные источники. Ревизионисты в большинстве своем были специалистами по внешней политике США; они использовали преимущественно американские документы, а то и вовсе обходились без иностранных, и обыкновенно были склонны распространять на прочий мир предрассудки американской внутренней политики (реальной и теоретической).
13 Дин Эчсон, Как формируется президент: Моя работа в государственном департаменте, Norton, 1969, стр. 646. — Эчсон пишет, что запугивание Советами канцлера Аденауэра в 1952 привело ФРГ к мысли поддержать планы Америки.
i Термин восходит к Бисмарку, а идея — к Макьявелли, и подразумевает забвение нравственных соображений перед соображениями государственной выгоды во внешней политике; дословно: реалистическая политика (нем). — Прим. переводчика.
j Гарри С. Трумэн (1884-1972), 33-й президент США, предложил 12 марта 1947 года оказать немедленную помощь Греции, в которой опасались коммунистического восстания, и Турции, теснимой Советским Союзом в Средиземноморье. Конгресс тотчас ассигновал на это 400 млн. долларов. В этот же период Великобритания заявила, что не в состоянии более поддерживать страны Средиземноморья, находящиеся под угрозой попадания в советскую сферу влияния. — Прим. переводчика.
14 См. введение, написанное Джоном Лукашем, стр. 7, к книге Джордж Ф. Кеннан и начало политики сдерживания, 1944-1946, University of Missouri Press, 1997.
15 Говорят, Шарль де Голль во время своего визита в Москву в декабре 1944, где он надеялся заручиться союзом с СССР против возможного возрождения Германии, сказал сопровождавшим его лицам, что идеология совершенно неважна, когда речь идет о вечных интересах Франции: «Я веду дела со Сталиным совершенно так же, как Франциск I вел дела с Сулейманом Великолепным — с той оговоркой, что в шестнадцатом веке во Франции не было мусульманской партии…». См.: Вольтон, Нажим на Францию, стр. 57.
16 То, что после 1947 года Сталин отвергал «мирное сосуществование» (практически в тех же словах, в каких была сформулирована советская внешняя политика в 1927 году), могло в свете этих соображений означать не столько прелюдию к экспансии, сколько поворот к репрессиям внутри страны, — что и не замедлило подтвердиться.
k продолжительный (фр.). — Приме. переводчика.
Перевод Юрия Колкера, 2000, Боремвуд, Хартфордшир;
помещено в сеть 22 января 2010
журнал ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫЙ ФОРУМ (Сан-Фрациско / Москва) №3, 2000 (с искажениями, под названием Холодная война: архивы и история, факты и знания).