Не правда ли, странно: молодая девушка? Так сейчас по-русски не говорят. Давно уже не говорят. Говорили, когда русская литература на треть была переводной. (Злые языки уверяют, что она и вся-то переводная, но мы это обсуждать не станем.) С тех пор, как эта литература повзрослела, писатели стали иногда отмечать разве что возраст немолодой девушки. «Девушка уже за тридцать, очень бледная, с черными бровями, в pince-nez, курившая папиросы без передышки…» (Чехов). Вообще же по-русски, если уж девушка, то — молодая. Это подразумевается.
Почему? Из-за архаической звуковой избыточности русского языка. Или, если угодно, из-за его звукового богатства. Языкам более современным не хватает долготы звука. В слове girl всего один слог, тогда как young girl — уже два слога, даже два с хвостиком. Тебя хоть услышат — в языке, где односложные слова преобладают; а коротенькое girl без сопровождения потеряется в речи англичан, у которых каша во рту. У французов (мы сейчас о французе будем рассуждать) — та же беда: одного слога мало для наполнения звука смыслом, требуется два: jeune fille, с артиклем же (une) — еще лучше: полных три получается. А в русском — и так три слога! И всё в порядке. Смысл поспевает за звуком. Что молодая, подчеркивать не нужно. Крохотный пример того, как строй языка влияет на строй мысли. Есть, конечно, и обратное влияние.
Непонятность — и со стадом быков. По-русски теперь говорят: стадо коров. Бык в этом стаде — меньшевик, карась-индивидуалист, а наш язык, тяготеющий к соборности, отдает должное большинству. Между тем вот книга, где написано: стадо быков; и не один раз написано. Книга переводная; перед нами, как и в случае с молодой девушкой, калька с другого языка. С французского.
Передо мною чудесная, упоительная книга: Дети капитана Гранта. Не оригинал, а русский классический перевод, сделанный до прихода гегемона. Перевод переиздан в Москве Госдетиздатом в советское время, после Сталина, в 1956 году. Орфография давно изменилась; ушли ять, фита, ижица; но в книге правописание некоторых слов осталось старое. На дворе — совсем другая эпоха: год исторического XX съезда нашей родной коммунистической партии; год, когда злобный клеветник академик Андрей Сахаров, еще только замышлявший недоброе, получил вторую медаль героя социалистического труда (всего он был трижды героем, как Брежнев) и ленинскую премию. А книга — словно отрицает всё это.
Отчего перевод — старый, дореволюционный? На некоторых словах спотыкаешься: «сажени», «однакож», «чорт». Нового ли перевода некому было сделать (как раз в 1956 году умер Георгий Шенгели, переводчик-чемпион) или старый набор сохранился? И что проще: набрать заново или в готовом наборе снимать еры после каждого третьего слова? Лев Успенский, помнится, с упоением подсчитывал, сколько русского леса сберегла советская власть, выкорчевав ер из алфавита. С восторгом рассказывал, как революционные матросы силой изымали эту букву из типографий: да-да, методом обыска и ареста. Одного мыслитель не углядел: перейди СССР на английский или французский, тайги сэкономили бы еще больше. А на китайский! — тут бы страна тотчас разбогатела и догнала Америку. И другого не учел: чем больше грамотных, тем меньше березок. Соловьев и роз — тоже меньше. А уж третьего неизбежного, но сейчас очевидного, в ту пору и вообразить было нельзя: что всеобщая грамотность (не только в России) — настоящая беда для языка и культуры. Без нее не было бы массовой культуры — и культура настоящая не оказалась бы Золушкой.
За нечистую силу мы тут, к слову, заступимся. «Чорт» через ё — тоже советская выдумка, и выдумка пошлая. Раз есть черти, то и чорта решили отмыть добела. Но это — вздор. Всех логических несообразностей из языка (и из человека) не вытравишь. Не сделаешь человека (и язык) безупречными. В неправильностях и отклонениях — всё очарование жизни, вся наша свобода. Оттого-то и коммунизм мертв: от своей нечеловеческой (платонической) правильности. Нет, чорта через о писать будем. Через е он — такая же мертвая схема, как коммунизм, только (в отличие от коммунизма) не страшен.
Перевела Детей капитана Гранта некто А. Бекетова, которая, при ближайшем рассмотрении, оказывается матерью Александра Блока. Утверждаем это с оговоркой: точного, прямого и стопроцентного подтверждения мы не нашли, но вообще всё сходится. Что она была переводчицей — факт. Что две тетки Блока переводами промышляли, тоже известно. Что Жюля Верна в семье Блока переводили, и это сомнению не подлежит. Принимаем с вероятностью 95%.
Занятно, что сын переводчицы французский язык знал неблестяще. Это с удивлением отмечает Зинаида Гиппиус в декабре 1913 года, когда петербуржские писатели чествовали гостя, «великого фламандского поэта Эмиля Верхарна». Занятно, но не удивительно. Настоящий поэт всегда однолюб: у него все силы отнимает роман с родным языком. Пушкин был, в сущности, двуязычен, но сказанное — и про него правда, а уж последующие… Особенно смешны попытки писать стихи на выученном языке. «Родился бы я простым мужиком, то жил бы с большим просторным лицом: в моих чертах не доносил бы я, что думать трудно и чего нельзя сказать…». Это — русский Рильке, толстовец. Шарман-шарман.
Жюль Верн открыл новый жанр: научную фантастику. Распахнул наши горизонты. Постелил ковровую дорожку Айзеку Азимову и Стругацким («братьям Ругацким», как называл их во времена травли забытый теперь поэт, острослов и пьяница Михаил Светлов). Не будь Путешествия к центру Земли, не было бы и Улитки на склоне. Разве не так? Не спорим: идея научной фантастики созрела; могла упасть в руки к другому. Но упала — к Верну. И упала верно. Нужна была большая дерзость, чтобы написать столько нелепицы. Он ведь нашу человеческую природу между делом вскрыл. Он догадался, что мы готовы читать любую чепуху — и всегда будем ее читать. Умные, глупые, молодые, старые — мы прочли Жюля Верна. И наши правнуки прочтут. Поразительный феномен величия! Миллионы, миллионы читателей. Бессмертие в литературе (если только сама она бессмертна). Что перед Верном Наполеон? Имя да запах пороха. И Эйнштейна почти нет. Его-то никто не прочел. А тут — живой контакт через многие поколения. Как этот человек осуществился, как воплотился! Вот уж кто живее всех живых. Сейчас о подобном и мечтать нельзя.
Конечно, по части нелепости чемпионствует у Верна упомянутое Путешествие к центру Земли. Там герой спускается в недра Земли в Исландии, а поднимается на поверхность (на лифте, созданном вулканом!) в Сицилии. До центра Земли профессор Лиденброк не дошел. А если бы дошел? Пусть всё остыло и высохло, пусть туда, к центру, винтовая лестница устроена с площадками для отдыха и прохладительными напитками: спускайся, кому не лень. Ни пяти тысяч градусов по Цельсию вблизи ядра, ни давления в 360 атмосфер. Самый любопытный вопрос даже в голову Верну не приходит: как будет меняться вес человека по мере спуска?
Нет, там, в глубине Земли, у Верна целый мир: раскинулось море широко и волны бушуют на нем; подземное солнце; грибовидные деревья, тени гигантских антропоидов… Гигантских! Значит, всё-таки догадывался, что вес — падает, что в центре Земли — невесомость?.. Но всё это неважно. Даже в детстве читать было скучно: не верилось; мечта — не работала. Нам человека подавай, человека под настоящим небом, под настоящим штормом, — тогда уж и фантазируй вволю.
Это и происходит в Детях капитана гранта. Какие люди! Весь их облик скроен из одного куска. Главные фигуры — монументальны, целиком состоят из сплошных добродетелей. Гленарван, Элен, майор Мак-Набс, капитан Манглс, ученый чудак Паганель (между прочим, член-корр. географического общества Санкт-Петербурга), Роберт и Мэри, помощник капитана Остин, матросы Вильсон и Мюльреди — они никогда не ссорятся на протяжении шестисот с лишним русских страниц, они только состязаются в великодушии. Ни одна дурная мысль не посещает их головы — только благородные и возвышенные. Первый и единственный злодей, Айртон, появляется для оживляжа как раз в середине книги. И он тоже из мрамора вырезан: целен и безупречен в своем злодействе. Своего рода гений. И наивен до колик. Какое пиратство в 1860-х годах, в английских морях?! Верно: Дункан идеален под стать героям, на нем чудеса можно творить: самое быстроходное судно в мире, семнадцать узлов дает, паровая машина в 160 лошадиных сил; где уж тут военным кораблям угнаться. Одно забыто: быстроходность судна сильно зависит от экипажа. И еще одно: особое отношение англичан к Веселому Роджеру. Говорят, в наши дни в Великобритании нет смертной казни. Это не совсем так. Застрелите королеву, чтобы войти в историю (есть такое геростратическое искусство; Джон Леннон пал его жертвой), — вас посадят. А вот за пиратство вас и сегодня повесят, этого закона никто не отменял. Другое дело, что возможность быть повешенным за пиратство стала чисто теоретической.
Дункан, конечно, в числе самых очаровательных героев книги. Он достовернее выведенных Верном людей: отличается от них милой непоследовательностью. В самых первых строках первой главы (стр. 5) у него есть бизань, и на ней гордо реет флаг Гленарвана, а на странице 34 выясняется, что бизань нам пригрезилась, есть только фок-мачта и грот-мачта. Ура! Сколько в этом человечности. Разве я похож на себя вчерашнего?
О других шалостях автора и не говорим. Даже в детстве приходилось кусками пропускать то, что Верн выписывал из энциклопедий. Скука смертная. Ученый малый, но педант. А ведь эти экскурсы треть книги занимают. Смешнее же всего вот что:
В этот день, около десяти часов утра, путь отряда пересекла какая-то дорога. Естественно, Гленарван спросил у катапаса ее название, и, конечно, ему ответил Жак Паганель:
— Это дорога из Умбеля в Лос-Ахнелес.
Гленарван взглянул на катапаса.
— Совершенно верно, — подтвердил тот и, обратясь к географу, спросил: — Вы, очевидно, уже когда-то здесь проезжали?
— Разумеется! — серьезно ответил Паганель.
— На муле?
— Нет, сидя в кресле.
Катапас, очевидно, не понял его и, пожав плечами, вернулся на свое обычное место во главе отряда.
То есть автор думает, что знать карту и чувствовать местность — одно и то же! Не слышал, что теория суха. Проводник, следопыт тем и хороши, что без карты обходятся, руководствуются звериным чутьем да приметами. У кабинетного ученого нет органа, позволяющего ему понять, сколько тысяч футов составляет открывшаяся перед ним гора. Дорогу в пустыне он не отличит от тропы, а то и вовсе не заметит.
Дадим на минуту волю вульгарной этимологии: спросим, откуда катапас взялся. Не от капитана ли? Если это слово — из местного индейского языка, тогда сдаемся. А если от капитана, то взбрыкнем против ученых мужей. Фасмер выводит капитана из средневековой латыни, из сарitаnеus (военачальник), где корень — от caput (голова). Первому верим, второе ставим под сомнение. Средневековая Италия долго находилась под влиянием Византии, в том числе — под лингвистическим влиянием (дюк-то уж точно от византийского слова дука). И вот оказывается, что в византийской табели о рангах было очень похожее слово с турбулентной перестановкой согласных: катапан, тоже — would you believe it… пардон, pourriez-vous le croire — означавшее военачальник, точнее, градоначальник, но в те времена все чиновники за стенами Константинополя были военными. А уж к этому слову слово caput не пристегнешь… Домыслы, конечно. Мы не специалисты. Но — Жюль Верн хмелел и нам велел… «Катапан, катапан, улыбнитесь…»
А зоология Верна, а его антропология?! Чудесный, человеколюбивый (и очень большой, размах крыльев — пять метров) кондор аккуратненько поднимает Роберта Гранта за одежду (которую даже не рвет), — нет чтобы запустить когти в нежное тело своей жертвы, находящейся без сознанья, да еще клюнуть для острастки и надежности. Умный и величавый Талькав стреляет шагов с пятисот, попадает кондору в голову (куда же еще!), и тот, мгновенно умерев, отнюдь не разжимает когтистых кулаков, но превращается в парашют и плавно опускает Роберта на землю. Все счастливы. Талькав становится проводником путешественников по пампасам Южной Америки (и не делает в этом качестве решительно ничего, ведь экспедиция всё равно идет ровнехонько по 37-й параллели, не отклоняясь ни на градус). «Какой умный народ! Я уверен, что из двадцати крестьян моей страны девятнадцать ничего не поняли бы из моих объяснений», говорит Паганель, начертив перед Талькавом карту мира с меридианами и параллелями. А Талькав думает, кивая: ребячится гринго. Зачем обижать чудака?
Анды («средняя высота — 12 тысяч футов») наши герои преодолели шутя, без альпинистского снаряжения, на одном энтузиазме и стальных мускулах. Ни одной царапины не получили, даже ногтей не ободрали. На пампасы съехали с вершины благодаря землетрясению — на куске ландшафта, как Иванушка на печи, и ни один камешек, не говорим утес, не прокатился сверху, чтобы раздавить их. Все остались целехоньки, только Роберт ненадолго пропал. То есть как раз надолго. Сутки не трогались с места, всё искали. Где искали? В окрестностях места, где очнулись, а ведь на печи проехали десятки километров. Дикий, смехотворный вздор. Очертания гор изменились, ландшафт перекроен, а они надеются мальчишку найти! При этом Гленарван… он тут, кстати, вдруг лордом становится — по недосмотру редактора издания 1956 года. Он, конечно, и был лордом, как иначе? но слово лорд оскорбляло чувства советского человека. Помните лозунг «Лорду — в морду»? Это в связи с лордом Керзоном советские люди гневались, который совсем зарвался, не хотел, чтобы рабоче-крестьянское государство Польшу прихватило. Ну, и убрали лорда из книги. На первой странице у дореволюционной Бекетовой Гленарван был «одним из шестнадцати шотландских пэров, заседавших в верхней палате», а в послесталинском тексте это стыдливо опущено.
Кстати, фамилии Glenarvan Британская энциклопедия не знает. Остроумный Верн создал гибрид из двух имен: валлийского Carnarvon (помните археолога, который в 1922 году гробницу Тутанхамона нашел? и еще городок есть Caernarvon в Уэльсе) и шотландского Glenalmond, причем колорит амальгаме сообщает очень шотландское словечко glen, долина, без которого шотландский патриот шагу ступить не может. «O flower of Scotland! When will we see your like again that fought and died for your wee bit hill and glen… — О герои Шотландии! Когда мы увидим подобных вам, сражавшихся и умиравших за наши холмы и долины?» Пикантно в этой песне (и в этой песни) то, что Шотландия — страна политически независимая с 1603 года (а до этого — и подавно была независимой). Если завтра Великобритания станет республикой, послезавтра представитель Шотландии займет свое место в ООН. Никаких законодательных актов, не говорим революций, не потребуется: распадется династический союз, возникший под шотландской короной…
Возвращаемся в пампасы. Там с лордом истерика случилась. Вообще-то он человек был сильный и мужественный, как и подобает шотландцу, а тут поди ж ты: руки ломает, кричит: «Не уйду отсюда! Не уйду! Обвяжите меня веревкой! Спустите в эти пропасти!» и т.п. Скитается, как отвергнутый любовник, и орет на всю Южную Америку: «Роберт! Роберт!» И, конечно, всё налаживается. Кто ищет, тот всегда найдет. Появляются сперва кондор, потом Талькав.
Словно по рельсам, объезжает экспедиция земной шар по 37-й параллели. Ни наводнение, ни землетрясение, когда уж, казалось бы, всё потеряно, включая оружие, не пресекают источника денежных средств Гленарвана. Деньги всегда с ним, их сколько угодно, о них вообще речи нет. Всё преспокойно живут за его счет.
В обмен на семь низкорослых лошадок аргентинской породы с полной сбруей, сто фунтов сушеного мяса, несколько мер риса и несколько бурдюков для воды индейцы соглашались (вместо вина или рома, что для них было более ценно) взять двадцать унций золота, назначение которого они прекрасно знали.
В Новой Зеландии, в результате происков злодея Айртона, герои в полном составе, включая двух дам, сперва проходят пешком провинции совершенно дикие (делая по десять и больше миль в день и питаясь папоротниками), а потом попадают к людоедам-маори. Тут на передний план выступает еще одна особенность несгибаемых шотландцев. Понятно, что под каждым им кустом был готов и стол, и дом. Если дождь, рядом пещера. Если холод, хижина с очагом и топливом. Это мы проглатываем. Бывает. Одного не можем постичь: гигиенической стороны экспедиции. На одежде путешественников пылинки не видно — ни в каких переделках. У женщин никаких специфических трудностей не возникает, а ведь даже и на борту Дункана, этой утлой скорлупки, им должно было быть очень непросто справляться с некоторыми делами. Нет! Они всегда свежи и румяны, умыты и ухожены. Идут, значит, в длинных широких юбках чуть ли не колоколом (без нижней-то юбки никак нельзя было, а вообразить женщину в брюках творец научной фантастики и в кошмарном сне не мог), идут, говорим, неделями по долинам и по взгорьям, там, где путь себе прорубать приходится, — и хоть бы хны! Полная же гигиеническая кульминация — побег из капища маори. Роберт, накануне ускользнувший от людоедов, роет норку в хижину, и хоть хижину стерегут 25 воинов, а вся команда заключенных в эту норку преспокойно пролезает, включая дам. Как лезли дамы? Вперед ногами или вперед головой?! Но пролезли, не запачкались — и не застыдились.
Автор вообще бережет героев. В Австралии разоблаченный Айртон стреляет в Гленарвана (а не в разоблачившего его майора) шагов этак с пяти — и ранит лорда. Но не подумайте дурного: «когда обнажили плечо Гленарвана, то майор, исследовав рану, убедился, что пуля не задела ни костей, ни мускулов…» Сами видите, как беспомощно зло. Это вам не Талькав, попадающий в голову кондора с пятисот шагов. А вы еще боялись (в главе Последние часы), что маори съедят наших шотландцев! Куда им. Они и считать-то не умеют. В суматохе, еще до капища, двое пленников из девяти сбежали (Роберт и Паганель), так маори и этого не заметили. Одним европейцем больше, одним меньше — всех съедим, все сыты будем.
Второй раз герои бегут от маори с помощью вулкана, устроенного Паганелем. Копнул, значит, ученый лопатой — и устроил небольшое кумулятивное извержение: туземцам плохо, а нашим одна польза… Но не продолжаем. Мы говорим о великом произведении. Действительно великом.
Особый шик издания 1956 года — картинки, выполненные тщательно и прямо погружающие нас в XIX век. Их — 60, и все они гравюры. Написано: «Иллюстрации РИУ». Слышали про такого художника? Остается гадать. Может быть, это Франсуа-Жоффре Ру (François Geoffrey Roux, 1810-1882), уроженец Марселя, маринист, старший современник Доре. Как раз вместе с Доре он стал известен в России, где местные художники подхватили его честный реализм, а издатели, кажется, прямо копировали офорты, не заботясь об авторских правах. За одно и фамилию исказили. Кто, если не он?
Картинки чуть-чуть наивны и этим хороши (хотя, надо полагать, оригиналы были еще лучше). Их разглядывали дети, не знавшие не то что компьютера, но и телевизора. Миллионы детей. Взрослые — тоже. Вот уж где был пир воображению! Решимся сказать, что достоверного в этих оттисках больше, чем в самом тексте.
Вот сцена на палубе Дункана: матросы, владелец яхты, капитан и его помощник. Гленарван и капитан Манглс — в строгих черных сюртуках (Герцен сказал бы: сертуках) и фуражках с белым околышем, матросы — с белых блузах с отложными воротниками (под ними — платки) и широкополых шляпах. Картинка черно-белая. Нечто голубое, конечно, должно было быть в костюме матроса, но мы этого не видим. Помощник капитана Остин — тоже в фуражке с околышем, но костюм его — смесь господского с матросским.
Здесь нам урок: мужчина без шляпы был в ту пору так же невозможен, как женщина в брюках. Да и не только в ту пору. В 1925 году, незадолго до своей смерти, Сергей Есенин произвел настоящую сенсацию на улицах Ростова-на-Дону, появившись там без шляпы. Всем было ясно, что это человек окончательно опустившийся. И не только в России было так. На снимках лондонского Сити 1930-х годов видишь всю улицу в котелках. А сейчас?! На Флит-стрит не встретишь человека в головном уборе даже в феврале, разве что — похоронных дел мастера или заезжего россиянина.
А вот другая картинка: двое матросов конвоируют в кают-компанию пленника Айртона. Матросы — в тех же неизменных шляпах, пленник — с непокрытой головой. Отсутствие шляпы подчеркивает, что человек несвободен.
Да, художник в чем-то наивен. Он не умеет изобразить кенгуру: у него получаются какие-то громадные крысы на задних лапках; у него трудности с пропорциями: волы (у Бекетовой — быки; по-французски это одно и то же слово), а иногда и лошади, — мелковаты, австралийские деревья-папоротники великоваты; у него хороши только волны и корабли, на то он и маринист, — но всё это неважно: лукаво-добродушную физиономию Остина мы запоминаем на всю жизнь, грациозных шотландок — Элен Гленарван, обнимающую за талию Мэри Грант на палубе яхты (обе в длинных юбках до пят), — тоже. Спасибо старому и наивному! Десятки тысяч изображений, многие миллионы кадров прошли перед нашим взором, а этого не заслонили.
Работали, работали советские люди над Жюлем Верном. Себя не жалели. Паганель (фамилия не очень французская, скорее — испорченная итальянская), перечисляя европейские страны, упоминает Россию, — товарищи ее в издании 1956 года из списка исключили, и с полным основанием: не было такой страны на карте мира. Была — «безымянная страна», как назвал СССР Владимир Вейдле, мыслитель эпохи первой эмиграции. Семьдесят с лишним лет не было на карте России, а когда опять она там появилась, то лишь по имени (и то не вполне) оказалась прежней. Другая, в сущности, страна… но это к делу не идет. Все замеченные упоминания о России из книги вытравлены, как и слово лорд. Среди прочего, помешало советским людям сообщение о том, что российский императорский двор тратит в день сто шестьдесят пять тысяч франков.
Работали — и выпустили в 1936 году фильм. Режиссер — Владимир Вайншток, автор сценария — Олег Леонидов (псевдоним, кажется). Вся наша необъятная страна пела вслед за Робертом Грантом (Яшей Сегелем): «А ну-ка песню нам пропой, веселый ветер…». Музыка Дунаевского, слова, хм, Лебедева-Кумача. Бывает же такое. Необъятная страна была заповедником XIX века, даром что называла себя самой передовой в мире. Культура в ней была так пирамидальна, так централизована, как нигде в мире. Удачный фильм становился событием для всех, от Москвы до самых до окраин.
Сколько в нем было оптимизма! На дворе ГУЛАГ, египетское рабство, пытки, каких и нацисты не изобрели, расстрелы без суда и следствия, каждый второй — враг народа, — а страна поет, ликует. «Кто весел, тот смеется, кто хочет, тот добьется, кто ищет, тот всегда найдет…» Проходят годы — фильм не стареет. Его и сейчас с умилением вспоминают. Да и нельзя иначе. Парадокс, а факт: счастливое детство было-таки возможно в той чудовищной стране, худшей из когда-либо существовавших. Счастье ведь штука назывная. Главное верить, остальное приложится. Если хочешь быть счастливым, будь им.
Если мы признáем Верна писателем, то придется его и великим писателем признать. И деваться тут некуда. Он писал, а мы читали: значит, он писатель. Его с восторгом прочли миллионы: значит, он велик. Говорите, Толстой и Пруст вам ближе? Не мутите воду!
Верн не новый жанр открыл, а душу нашу в ее наивной детской беззащитности. Он открыл эпоху массовой культуры. Или, можно и так сказать, эпоху умирания культуры — потому что массовая культура культуру отрицает. Заказчик переменился. Раньше культура была нужна церкви и аристократии, а тут ее народ взалкал.
В литературе же Верн ничего не открыл. Дети капитана Гранта устроены по классическому рецепту всякого эпоса: утрата — поиск и борьба — обретение. В точности так же, как Илиада и Одиссея, как Руслан и Людмила. Ни один писатель ничего нового нам не сообщает. Мысль писателя, оторванная от его писания как такового, бедна. Агрегированных сюжетов в мире всего семь — по числу дней в неделе, по числу главных небесных светил у халдеев и священных городов в Месопотамии. Всё старо, как мир, но ведь нам как-то жить нужно, не только думать, — вот мы и читаем.
Массовая культура показала большой кукиш культуре. Всеобщая грамотность вышла страшнее всеобщей безграмотности. Ужас начался со всеобщей сытости, с богатства народов. Когда всё есть, то ничего не надо. Свобода — это рабство. Мы хотим быть немножко рабами, не можем без этого.
Чтобы понять место Жюля Верна, сравним его с другим великим писателем, с Агатой Кристи. Ей было 15 лет, когда (в 1905 году) умер Верн, и тридцать, когда она опубликовала свой самый первый роман, с Гераклом… пардон, Эркюлем Пуаро.
Вот уж кто во всем противоположен Верну! У Кристи нет ни фантастики, ни ошибок. Самый жанр ее не нов. Эдгар По и Артур Конан Дойль проложили ей путь. У нее есть характеры (у Верна — только куклы), и какие! Она — психолог. Она вся целиком погружена в традиционное. Ее наблюдения над обществом, людьми и природой изумительны; в них она ни Прусту, ни Толстому не уступит. Она, конечно, и писала-то ради этих наблюдений, утонченных, выверенных; для нее самой детективные сюжеты — кость, брошенная черни. Сходится она с Верном только в одном: в народном отклике. Тут тоже — миллионы читателей, а слава вообще небывалая. Переведена на сто языков; где нашли столько?!
И всё-таки Жюль Верн, весь состоящий из нелепостей, — выше. Не потому, что он первопроходец, а Кристи — эпигонка, совсем нет, а потому, что лучшее детективное произведение прижато к земле потолком, пусть хоть лепным, в то время как над приключенческим романом простирается бездонное небо. Эпическое триединство в детективе усечено; раскрытие преступления не возвращает убитого к жизни. Можно на тысячу ладов варьировать качества героев, сделать убитого плохим, а убийцу — хорошим; можно дать золотое сечение жизни в английской глубинке, — горизонт детектива не раздвинется. Эксплуатируется самое низменное свойство человека: его способность убивать себе подобных. Эксплуатируется наше низменное любопытство, наш интерес к убийству, наша страсть к распутыванию интриги. Таинство смерти принижено, смерть выступает как схема, как анкета. Кондор не взмахнет своими пятиметровыми крыльями, Талькав не выстрелит. Мечте, высокой наивной мечте нечего делать на страницах лучшего из романов о сыщике.
2005 / 7 апреля 2008,
Боремвуд, Хартфордшир;
помещено в сеть 19 января 2009
журнал НЕВА №9 (Петербург), 2008.