С тех самых пор как Россия, волею Петра Великого, вновь увидела себя в семье европейских народов, начинается и немецкое участие в русской культуре и русской цивилизации. Случилось, однако, так, что в оценке немецкого влияния, утвердившейся в России, раздражение и насмешка полностью преобладают над благодарностью. Выпускник русской советской школы вспомнит о борьбе Ломоносова с «немецким засильем» в Петербургской академии наук; вспомнит немецкого инженера и немецкого булочника пушкинского Петербурга, Штольца Гончарова и Крафта Достоевского, может быть, и немецких хлеборобов Поволжья, насильственно выселенных Сталиным в глубинку, и всех их — с эмблемой более чем странной. Трудолюбие, педантичность, добропорядочность немца парадоксальным образом представляются нам его недостатками, живыми свидетельствами его ограниченности, смешными в соседстве с иррациональной, неконтролируемой и еще не полностью раскрывшейся мощью русской души.
К началу XX века немецкая тема уходит из русской жизни и русской литературы. Уже никто не сомневается, что может собственных Платонов и быстрых разумом Невтонов российская земля рождать, — хотя, пожалуй, и изначально для подобных сомнений достаточных оснований не было. Немцы уходят потому, что не остается культурных лакун, чуждых местным уроженцам. Советское время вновь создает такие лакуны. И хотя теперь интерес к России таков, что заполнению этих лакун хотят способствовать и способствуют многие народы, но находится место и для сумрачного германского гения — первого, традиционного ментора русской культуры.
В 1976 году штуттгартское издательство Alfred Kröner Verlag выпустило в свет немецкий Энциклопедический словарь русской литературы с 1917 года, подготовленный кёльнским профессором Вольфгангом Казаком. В 1986 проф. Казак опубликовал дополнительный том своего Лексикона, а в 1988 вышло и русское издание этого словаря в переводе с немецкого Елены Варгафтик и Игоря Бурихина. Незачем говорить о полезности и своевременности такого издания. Всякое усилие, направленное на поддержание культурной преемственности, полезно (во всяком случае, до тех пор, пока человечество сохраняет свою гуманитарную природу); никогда это усилие не может быть несвоевременным, даже если и прежде в этом направлении было сделано много. В нашем же случае уместнее всего сказать сначала о нравственном значении этого чисто академического предприятия. Народ и культура, никогда не именовавшиеся в России братскими, приходят на помощь русской культуре в трудную для нее минуту, знаменуя общее для всех нас единение в человечестве.
Вольфганг Казак пишет в предисловии к своему Словарю: «…на Западе есть труды по истории современной русской литературы, подробно рассматривающие отдельных писателей и отдельные произведения этих писателей, однако нет современных и обстоятельных справочных изданий. Потребности в таковых изданиях более всего отвечает в Советском Союзе Краткая литературная энциклопедия, однако первые тома её вышли в свет уже 20 лет назад, а главное — это издание отличается политической односторонностью как в отборе рассматриваемых авторов, так и в освещении фактов…» Кажется, что сейчас под этой выдержанной формулой подпишутся все: и недавние узники совести, ставшие писателями в заключении, и высочайшие работники культурного аппарата СССР, еще вчера прямо или косвенно участвовавшие в травле писателей. Но проблема, обозначенная Казаком, остается. Она не может быть решена в СССР и теперь, во времена неслыханной для советского режима свободы печати. В качестве причины достаточно было бы указать на традиционную инертность советской структуры, еще далеко не побежденную (как некоторые думают, и непобедимую). При более пристальном вглядывании приходится признать и то, что между так называемой гласностью (чьи достижения, конечно, грандиозны, почти невероятны) и обыденной, давно привычной информационной свободой стран западной цивилизации, ограниченной лишь законом о диффамации, пролегает все та же пропасть. Пропасть эта в том, что советский истеблишмент, равно политический и культурный, и в самых вольных своих мечтах не мыслит себя и своих соотечественников сообществом равных. Нет, для приобщившихся власти (славы) требуется там миллионная аудитория лишенных индивидуальности «простых людей», поклонников тех, кто волею судеб стали баловнями рампы. Феномен этот чисто локальный и, по-моему, недостаточно понятый; он часто ставит в анекдотическое положение советских писателей, эмигрировавших на Запад; к жизни обычных, рядовых людей они оказываются неготовыми. Он же — источник предубеждений и предвзятостей, которые едва ли сумеют преодолеть в СССР составители нового справочного издания о писателях, — если таковое будет предпринято.
Итак, перед нами книга по меньшей мере полезная, к тому же подготовленная с любовью и тщательностью; книга, нужная многим. Величайшим ее достоинством является независимость, самостоятельность ее составителя. Казак видит русскую литературу со стороны, и уже поэтому замечает то, что незаметно изнутри. Он — в этом невозможно усомниться — в самом деле внимательно прочёл каждого автора, о котором пишет, и о многих сказал так, как мы бы сказать не смогли. Статьи (адресованные, вообще говоря, не русскому читателю) имеют целью дать представление о предмете и тому, кто знакомится с ним впервые, и, одновременно, сообщить что-то новое, напомнить детали тому, кто с вопросом в той или иной мере знаком.
В словаре 619 биографических статей. Как и положено в справочнике, Соколов-Микитов соседствует здесь с Солженицыным, Новиков-Прибой — с Новгород-Северским, Алешковский — с Алигер. В предметных статьях (их 87) — московский Новый мир следует сразу за нью-йоркским Новым журналом, орган СП РСФСР журнал Москва и издание ЦОПЭ (т.е. Центрального объединения политических эмигрантов из СССР) Мосты — тоже рядом. Для критически настроенного ума эти соответствия естественны, ожидаемы. Факты мы уважаем. Сложнее обстоит дело с явлениями, поэтому статьи Космополитизм, Оттепель, Реабилитация, Самиздат, Тамиздат, Цензура, Эмиграция, — тоже, конечно, ожидаемые, — всё-таки несколько странны для нас под академической обложкой, отдают публицистикой. Но можно ли было без них обойтись? можно ли было сомневаться, что рано или поздно они появятся в справочнике о писателях? И вот они появились, пока — в Германии.
Язык советских справочников сух и полон эвфемизмов, о многих вещах не принято в СССР говорить прямо, о других — не говорят вообще. В результате лишь литературоведы и книгочеи знают, что, например, мать М. Цветаевой — «немецко-польского происхождения, пианистка, ученица А. Рубинштейна»; или что у А. Блока «один из предков — немецкий дворянин из Мекленбурга, лейб-врач императрицы Елизаветы», а сам Блок любил Германию. Тому, кто вырос в Советской России, не придёт в голову мимоходом сопоставить Бабеля с Чеховым, как это делает Казак: «В отличие от рассказов Чехова рассказы Б. насыщены динамизмом и действием», — между тем сопоставление это и возможно, и небесполезно. Об Александре Зиновьеве Казак, со ссылкой на самого писателя, сообщает, что он (Зиновьев) «может писать по двадцать часов подряд и никогда не перерабатывает свои произведения»; о Юрии Мамлееве — что его «мучительная проза» «при перечитывании иногда ужасает и самого писателя», «устремления» которого, однако же, «позитивны». Эти интересные наблюдения никогда не попали бы на страницы справочника советской школы.
Статьям Словаря присуща отчетливая и непосредственная аксиология. По мнению Казака, Блок — «величайший поэт России из времени символизма» (здесь отметим попутно не совсем правильное русское звучание этой фразы), стихи Блока «обладают исключительной силой внушения», а его «отход от силлаботоники к чисто тоническому стихосложению оказал длительное влияние на последующую русскую поэзию», — нас, стало быть, вводят в самую сердцевину продолжающегося спора о путях русской поэзии. Лирика поэтессы Беллы Ахмадулиной — «аполитичная и удивительно совершенная». «Национальный и нравоучительный пафос» поэта Сергея Васильева «отличается пустотой». Режиссер Ю. Любимов «создал потрясающий спектакль». Поэт Николай Браун «находился под влиянием Пастернака, Мандельштама и Тихонова… никогда не достигая совершенства тех, кому подражал». Об Александре Зиновьеве Казак пишет: «Многочисленные непристойности в тексте действуют отталкивающе»*.
*Замечание это столь же справедливо, сколь и рискованно; к сожалению, понимания у нас оно не встретит. Современный русский писатель часто ведёт себя как вольноотпущенник, не знающий, что свобода — это ответственность, и упивается матом и физиологией. Массовый читатель следует за ним. Как «дерзающий буржуа» эпохи раннего модернизма, современный обыватель полагает, что смелость — первое качество писателя, и состоит она в разнузданности. Имеется целая философия на этот счёт: «мат существует», говорят нам, «значит, он должен быть и в литературе». Но ведь и наркотики существуют, однако мы понимаем людей, испытывающих к ним отвращение.
Вообще, Казак решительно возражает многочисленным ценителям Зиновьева: все вещи Зиновьева «написаны в совершенно однообразной (часто требующей комментариев) форме… и лишены художественных достоинств».
Русскую литературу Казак понимает как живой процесс, а свою работу — как полемическое вторжение в него. Достоинства такого подхода очевидны. Не будучи абсолютно новым (аксиология присутствует во всех справочниках), подход этот имеет всю прелесть воодушевляющей новизны; никогда в России он не был заявлен с такой определенностью. Недостаток подхода тоже очень нагляден: сыграв свою будоражащую и, безусловно, положительную роль, Справочник рискует быстро устареть. Пристальное внимание к текущим литературным событиям, с их неизбежной борьбой школ и честолюбий, не может не приводить к ошибкам. Не выискивая очевидных промахов, отмечу лишь бросившееся в глаза, — притом в первую очередь то, что всё еще находится на острие спора. В этом я следую манере самого Казака.
Как уже отмечено, в Словаре сведены под одной обложкой авторы, известные по советским и зарубежным публикациям, а также по самиздату. Незачем говорить, что в этом — одно из бесспорных достоинств книги. «Словарь, — пишет Казак, — подтверждает наличие единства современной русской литературы…» Но перед нами — едва ли не первый опыт такого рода, и тут несбалансированности не избежать. Существует тенденция (часто — подсознательная, питаемая личной обидой) принижать тех, кто не вступил в открытый конфликт с властью, и превозносить тех, кого власть гонит. Странным образом эта тенденция сказалась и у Казака, хотя он и не внутри наших дел и даже по видимости противится этому поветрию. Вот пример. В статье об Александре Кушнере читаем: «Поэзия К. относится к разряду серьезной, философской лирики, характерной для творчества Шефнера, Тарковского, Ваншенкина, Винокурова и др. ... Стихам К. свойственна скромность выразительных средств…». Мне этот словесный ряд кажется в высшей степени опрометчивым. Я не шутя считаю Винокурова хорошим, а Вадима Шефнера — даже прекрасным поэтом, — но видеть в близком соседстве с ними Тарковского и Кушнера мне обидно. По-моему (и я в этом мнении не одинок), Кушнер и Тарковский — поэты первого ряда, их масштаб и значение в русской поэзии заданы именами Тютчева, Анненского, Пастернака. Что до «скромности выразительных средств» Кушнера, то правда здесь в том, что полная и сознательная отрешенность от публичных дурачеств, от дешевой чувственности, делает его стихи приглушенными, доступными лишь для читателя с воспитанным и выверенным литературным вкусом. О Кушнере в последние годы неоднократно писали, что его язык — одна из вершин современного осмысления русской художественной речи. Незаурядное мастерство Кушнера признают теперь даже его эстетические противники. Однако Кушнер, никогда не бывший в прямой опале, номинально является советским поэтом, — и этим скрадывается его истинное место в современном литературном ландшафте. При всей его самостоятельности, здесь Казак следует общему шаблону, — ошибка, вполне извинительная лишь для иноязычного исследователя.
Другой пример даёт статья о Геннадии Айги. Казак разворачивает перед нами жизнь этого неудачливого автора, которого, по сообщению Казака, М. Светлов считал одним из самых своенравных своих учеников. Неуживчивость Айги, его протест против советского ханжества — более чем понятны и вполне почётны. Айги подвергался преследованиям начиная с 1958, т.е. уже в возрасте 24 лет. «Более двадцати лет в СССР не печатали ни одного сборника стихов А. на русском языке», пишет Казак, — и это, конечно, безобразие. Но я убежден, что как раз гонения и сообщили стихам Айги всю их привлекательность. Стихи эти, полагает K. Dedecius (его цитирует Казак), — «феномен крайнего нонконформизма», «возрождение сентиментальности, которая являет собой непритязательный протест против безоговорочного культа материи и массы, царящего лишь в силу инерции». Нельзя не видеть, что эта характеристика (безотносительно к вопросу о том, кому она адресована) — пример высокопарного словоблудия, типичное высказывание человека, не привыкшего критически взвешивать свои слова. «Безоговорочный культ материи и массы» — выдумка пресыщенных эстетов, культа этого нет, — а если бы он был, всякое искусство противостояло бы ему в меру своей подлинности. Что же касается стихов самого Айги, то другое распространённое отношение к ним, которого Казак не приводит, состоит в том, что они представляют собою отдалённые задворки современной литературы, энтропийную вакханалию в духе А. Е. Анаевского (1738-1868), с его знаменитой «розой на зердутовых крылах», то есть попросту стоят за чертой всякой художественности. Неправда и то, что они — нонконформистские стихи. Как раз наоборот: что было плодотворным нонконформизмом в эпоху Хлебникова, на заре русского модернизма, стало пошлым и расхожим конформизмом в переживаемую нами эпоху постмодернизма, приспособленчеством к самому низкому образцу общественного вкуса. Несомненный житейский нонконформизм Айги, его человеческая доблесть (этих качеств никто не оспаривает), — механически спроецированы в его сочинения. Лишь в силу инерции мысли (если уж воспользоваться формулой из вышеприведенной цитаты) такая точка зрения на стихи Айги еще находит сторонников.
Затем, далеко не безобиден и вопрос, хорош ли вообще «крайний нонконформизм». Если, следуя данному нам примеру, мы и здесь спроецируем общественные представления в эстетику, то поэта крайнего нонконформизма нам придётся уподобить бандиту, из-за нескольких долларов убивающему старика-пенсионера. Нонконформизм хорош, если он дозирован, да и то не всегда; в своей же крайности, в своей логической полноте он есть лишь отказ считаться с чувствами других, отрицание этих чувств, — и тогда спрашивается: кто такой художник и зачем он? Чудаки, выставляющие нонконформизм как безусловное достоинство, исходят из того, что погоня за оригинальностью — первая цель искусства, между тем ее вовсе нет в списке качеств настоящего мастера. Талант есть дар приводить в соответствие категории я и мы, уравновешивать их, а это невозможно без известной доли конформизма. Гёте и даже Т. С. Эллиот считали, что истинная оригинальность возможна лишь в русле традиции. В политике, если приглядеться, из нонконформизма выросли коммунизм и фашизм. В искусстве дело так далеко не зашло и теперь уже не зайдёт, и можно с уверенностью сказать, что поэты типа Айги останутся в кунсткамере словесности. Серьезному читателю они не нужны.
Первый вопрос литературоведенья — что считать литературой — с необычайной силой обнажается в книге Казака. Составитель прав, не отметая с порога всех, даже скомпрометированных сверх обычного, советских авторов, не списывая всю советскую литературу в мусорную корзину, — а ведь это искушение многих. С другой стороны подробная статья о Л. И. Брежневе как о писателе вряд ли нужна даже в самом обстоятельном справочнике. Нам, хорошо помнящим покойного генсека, не кажется вероятным, что этот лауреат Ленинской премии по литературе сам писал свои сочинения. Если он вообще причастен к трудам, подписанным его именем, то скорее всего он наговаривал их на магнитофон, а затем эту «рыбу» обрабатывали профессионалы. Между тем истинный писатель именно сам водит пером по бумаге — и оттого-то идолопоклонствует перед каждой своей фразой, каждой запятой своего сочинения, а вторжения в свой текст переживает как трагедию, — всё это и делает его писателем. Мы, повторяю, не верим, что Брежнев в последние годы своей жизни был способен написать сколько-нибудь связный и протяженный текст, — но пусть это ошибка, и сочинения Брежнева принадлежат Брежневу. Сам Казак уверенно определяет их как «труд, не имеющий никакого литературного значения». Тогда возникает вопрос: зачем труд этот причислен к литературе, а Брежнев — к писателям? Ведь не ради же педантичности и полноты? Конечно, в многотомной энциклопедии Южакова имеется короткая статья о том же Анаевском, — но не как о писателе, а как о курьёзе, о случае литературного помешательства. В отличие от энциклопедии Южакова справочник Казака посвящён единственно литературе. Брежнев оказался здесь на одном развороте с Бродским — не задевает ли такое соседство нашего знаменитого поэта?
Вообще, какова цель справочников о писателях? Мне кажется, основная идея таких изданий — оставить потомкам некоторое пространство для переосмыслений. Современники не всегда справедливы в приговорах писателям, а более догадливые потомки часто не находят элементарных сведений о тех, кто сделался национальной гордостью. Сомневается ли Казак в своей оценке? допускает ли, что в XXI веке Брежнева прочтут заново и отведут ему место по соседству с Шекспиром? Если да, приговор Брежневу не должен быть столь категоричен.
Замечу здесь, что в СССР сейчас собирают стихи двух других генсеков: Сталина (писавшего по-грузински и, говорят, входившего в антологии, составленные не по указке) и Андропова. Эта работа не кажется мне бессмысленной, оба писали сами и лишь до своего политического возвышения, а возвысившись, на Парнас не посягали. Их стихи что-то объяснят нам в характерах вождей, но всё же место этим своеобразным людям — в политических, а не в литературных энциклопедиях. Они интересны нам, но в другом качестве.
При отборе авторов, активно работающих сегодня, исследователь вступает на самую зыбкую почву. Советские справочники в этом вопросе малодушно осторожничают. Казак, наоборот, смело подставляет себя под копья критики и, судя по всему, готов, с присущей ему независимостью, нести ответственность за своих кандидатов. В провозглашении новых имен — едва ли не основной пафос его книги. Что критика обещает тут быть немилосердной — тому залогом свирепая (всё та же из века в век, хоть и кажется, что свирепей не было) игра честолюбий в литературе. Тут потесниться не хотят, а если и хотят, то лишь в пользу своих. Включаясь в эту критику и предъявляя Казаку мой иск, я, однако же, оговариваю следующее. Во-первых, при пропуске нескольких имен и наличии сомнительных выдвиженцев, картина, созданная Казаком, в целом кажется мне верной; находясь в стороне от наших распрей, Казак запечатлел ситуацию лучше, чем сделал бы это кто-либо из русских, и не хуже, чем любой из его западных коллег. Во-вторых, ошибка в таком отборе не есть в собственном смысле слова ошибка: не ошибаться тут нельзя; пропуск того или иного имени — не недостаток, поэтому и мой список — не в упрёк Казаку и, тем более, не предписание ему. Я называю нескольких авторов, прекрасно сознавая, что втрое большее число пропущено мною по близорукости.
По моему убеждению, нужны статьи об эмигрантских прозаиках Борисе Хазанове и Олеге Кустарёве [этот псевдоним в дальнейшем перешел в другой: Александр Кустарёв]; о живущих за рубежом поэтах Бахыте Кенжееве, Рине Левинзон, Льве Лосеве; о ленинградских поэтах Елене Игнатовой, Наталье Карповой (член СП), (покойном) Александре Мореве, (покойном) Роальде Мандельштаме, Раисе Вдовиной (член СП), Сергее Стратановском, Ольге Бешенковской, Нонне Слепаковой (член СП); о московских поэтах Ольге Седаковой, Евгении Рейне, Александре Сопровском, Анатолии Наймане. Литературная ситуация требует статей о поэтах Красовицком, Еремине, Уфлянде, Охапкине, Кривулине, Кузьминском, покойных Кари Унксовой и Леониде Аронзоне… Какое бы отношение к этой выборке у читателя ни возникло, он согласится со мной, что сведенья о перечисленных важнее для нас, чем информация о Брежневе.
В основу языка Справочника положена несколько улучшенная советская норма. Язык этот, в целом, хорош, но придирчивый читатель всё же не однажды посетует на переводчиков. М. И. Закревская-Бенкендорф-Будберг «вела двойную игру в качестве агента» — кого? дополнение отсутствует; реальным впечатлениям противопоставлены — «привиденные»; поэт ищет «приемы очуждения»; одному писателю свойственен «самопоказ», другому — «сознательное отношение к форме»; отцом писателя был «административный служащий», и т.п. Но таких оплошностей не слишком много, и значения Справочника (в котором, заметим, 922 страницы) они не умаляют.
Вообще, значение книги далеко не исчерпывается набором интересных, важных и совершенно необходимых для многих сведений. Значение работы В. Казака в том, что она возвращает нам чувство времени, утраченное не по нашей вине, а нас — возвращает в контекст современности. В этом смысле, а также и потому, что Справочник прокладывает дорогу советским (русским?) изданиям такого рода, — он принадлежит будущему. Хотелось бы думать, что наши предвзятости, традиционные и новые, не помешают нам оценить этот труд по достоинству.
1989, Иерусалим-Лондон
помещено на сайт 19 декабря 2011
журнал ГРАНИ (Франкфурт-на-Майне) №154, 1989.