Странное дело: долгожданная свобода печати в России нанесла самый сильный урон именно тем, кого при большевиках не печатали. Люди, чьи репутации десятилетиями созидались и лелеялись в полуподполье брежневских «застойных лет»; чьи имена произносились с благоговейным трепетом; чьи тексты перепечатывались и распространялись не без некоторого риска (помните? «Эрика дает четыре копии. Вот и всё: и этого достаточно»), — эти самые люди, — ну, не все, конечно, но чего уж греха таить, — большинство, — вдруг оказались в положении андерсеновского голого короля. Свобода печати обнажила их наготу, и нам стало стыдно — за них и за себя.
Одна из таких жертв перестройки — Дмитрий Пригов. Жертва он именно в этом, андерсеновском смысле, в то время как в обычном смысле всё, по видимости, обстоит совсем наоборот: он — преуспевающий автор («поэт»), чье имя на слуху у многих, чьи тексты включают в антологии, а иной раз и поощряют литературными наградами. Но шила в мешке не утаишь. Давно отмечено, что «тревожный арендатор славы» (так Набоков определил эту породу) в глубине души знает свое место, — оттого и тревожен. И как же это было очевидно во время его выступления в гостиной лондонского Пушкинского клуба! p>
Слушателей собралось ровно десять человек, включая жену автора и двух устроителей (одиннадцатым был семилетний мальчик, прихваченный молодой парой; по британским законам детей до 12 лет нельзя оставлять дома одних). Председатель клуба, Ричард Маккейн, представил Пригова неформально; почему-то не произнес даже неизбежных в подобных случаях слов «известный московский поэт». Пригов привык к другому: к оживлению, к полным аудиториям — и, в сущности, заслуживает полных аудиторий, ибо его тексты обращены ко многим. В скомканном, невнятном предисловии он сказал, что обстановка располагает к «тихому и нежному чтению», читал мало и вяло, без обычных перформансов (подвываний), и, кажется, был удивлен, что никто не пожелал задавать ему вопросы и покупать его книги.
Что же мы услышали? Тексты из циклов Ты помнишь, мама?, Москва и москвичи (из него взяты и выразительные слова, вынесенные в заглавие), Пятьдесят капелек крови в абсорбирующей среде, В смысле. Кажется, всё это — сочинения последних лет. Слабо ритмизованные и вовсе нерифмованные, тексты эти можно (вслед за автором) называть стихотворениями, а можно и поостеречься. От стихов в привычном значении слова их отличает не особая словесная организация, а насыщенность энтропией. Семантика изгнана; логику не пускают на порог, — такова установка. Автор не просто не знает, что именно он хочет сказать, он упивается этим своим незнанием, — и, в полном единодушии с ханжеской просвещенной толпой (наполовину состоящей из западных литературоведов), которая как раз таких текстов от него и ждет, цепляет друг за дружку первые пришедшие в голову ассоциации и аллитерации. Невооруженным глазом видно: расход душевной энергии на единицу слова приближается здесь к нулю. Такие стихи можно писать километрами.
Из сказанного вовсе не следует, что Пригов бездарен. Нет, он прежде всего малодушен. Ему незнакомы жертвенность и аскеза выверенного совестью слова. Он не располагает (или не готов жертвовать) тонкой материей, одушевляющей слово, сообщающей ему полновесность. Косвенным оправданием может тут, конечно, служить то, что по фактуре эти тексты принадлежат третьему штилю: рассчитаны на то, чтобы вызывать смех, а не восхищение. Они и в самом деле подчас остроумны — в смысле бытового острословия, бытовой шутки, построенной на игре слов, которая как раз и есть мерило их художественного достоинства. Но странно видеть человека, удачно сострившего в застольной беседе, когда он после этого встаёт, раскланивается и возлагает на свою голову лавровый венок.
Есть и еще один важный довод в пользу таких текстов. Они были к месту в удушливой атмосфере советского академизма — как реакция на Щипачева и Асадова с их расхожими ямбами и пошлой дидактикой. В этой реакции и была сосредоточена вся их подлинная жизнь, улетучившаяся вместе с названными авторами. На формуле ex adverso (от противного) можно строить доказательство, а не положительную эстетику. Владимир Соловьев, помнится, спрашивал в таких случаях: «Неужели это такая неотвратимая у нас судьба: одну неправду уравновешивать другою?»
Пригов не бездарен; как исполнитель — даже талантлив, как сочинитель — обладает расхожей читательской одаренностью, но это одаренность, зарытая в землю. В этом смысле он характерен. Современная Россия — печальный паноптикум несостоявшихся поэтов, смиренное кладби́ще заживо погребенных: «Москва стоит, да нету москвичей». Как ни различны они, а есть у них одно общее: душевная лень, нежелание расходовать себя. Удивительно ли, что мы с вами потеряли интерес к поэзии и доверие к поэтам?
28 февраля 1997,
Боремвуд, Хартфордшир;
помещено в сеть 25 февраля 2002
газета ЛОНДОНСКИЙ КУРЬЕР №53, 20-31 марта 1997.
газета ГОРИЗОНТ (Денвер) №72, 15 мая 1998.
журнал НА НЕВСКОМ (Петербург) №4, апрель 2005.