В апреле 2004 года под колонной Нельсона на Трафальгарской площади была воздвигнута временная стеклянная коробка — из числа тех, в которых нам в последние десятилетия преподносят так-сказать-искусство. На этот раз выставлена была не овца в маринаде работы Дамиена Хёрста. На этот раз нам читали книгу. Даже, можно сказать, книгу книг. Потому что она покрывает два миллиона лет, содержит в себе изрядный кусок прошлого и еще более изрядный кусок будущего человечества. Как? Да очень просто: путем перечисления лет. Годы, точнее, изображающие их числа, выстроены в ряд, который в математике именуется натуральным рядом чисел. Вот эти числа нам и читали: ..., 1969, 1970, 1971, ... , 2004, ... , 985790, ... . Что перед этой книгой Библия?!
Перформанс (если уж говорить по-русски) назывался Reading One Million Years («Читем миллион лет»). Чтецы (актеры), числом шестнадцать, работали посменно, парами, в течение семи дней. Звуки их голосов выводились из будки на площадь. Будку охраняли от хулиганов и других ненавистников искусства, но каждый благонамеренный прохожий мог беспрепятственно и совершенно бесплатно подойти и приобщиться: послушать и подумать о бренности нашей жизни, о всяческой людской скудели и юдоли. Или о другом: о суетности и подлости нашего времени. Кому как нравится. Искусство ведь многогранно, вызывает разные эмоции, а тут размах прямо-таки эпический.
Книгу книг написал человек: японец Он Кавара. Художественное прозрение осенило его в 1969 году. Творческое воображение Кавары вывели из спячки ключевые моменты истории: Хиросима, вьетнамская война, высадка американцев на луне и вудстокский рок-фестиваль. Прозорливец понял: адекватным откликом на все это может стать только натуральный ряд чисел.
С тех пор прошло 35 пять лет, но произведение Кавары (20 томов по 200 страниц) не устарело. В сущности, оно и вообще устареть не может. Подлинное искусство бессмертно.
Совершенно естественно, что самым подходящим местом для чтения натурального ряда чисел является Лондон. Весь девятнадцатый век и добрую половину двадцатого британская столица с горькой ревностью взирала на Париж, в котором процветали искусства, но вот она собралась с духом — и сорвала лавровый венец с заносчивых галлов. Теперь именно Лондон — цитадель самого прогрессивного (sic!) искусства в мире. В искусстве ведь есть прогресс; кто в этом усомниться, сравнив Гомера с Приговым? И что, в самом деле, такое, все эти Моне и Мане против дохлой лошади, подвешенной в галерее Тэйт?
Впрочем, эпохальное чтение устроила другая галерея: не Тэйт, а South London Gallery. Сколько на это истрачено, держится в секрете. Но разве нам жалко денег на искусство, тем более такое народное, площадное, обращенное ко всем? Директриса Маргот Хеллер сказала: «Мы хотим, чтобы люди посмотрели и задумались о смысле человеческого существования, совести и нравственности...»
О совести и нравственности — очень бы не мешало! Да тут и нельзя не задуматься.
В советское время нам твердили о загнивающем буржуазном искусстве. Противопоставлялось ему другое мракобесие: коммунистический фаланстер, а в нем — социалистический реализм во всем своем убожестве, который и обсуждать нечего. Но насчет Запада большевики не ошиблись, и слова нашли точные. Вот уже более ста лет все искусства переживают неслыханный упадок, день ото дня опускаясь всё ниже и ниже. Не выставляйте в качестве возражения громкие имена. Во-первых, половина из них окажется дутыми (частично или полностью; Пикассо, например, — на три четверти); во-вторых, дурно ориентированный талант бывает страшнее бездарности (разве Гитлер и Сталин были бездарностями?); в-третьих, исключения подтверждают правило. Никакая плеяда гениев не отменяет общей картины, а она — удручающая.
Начало этого упадка (да нет, не начало, а уже, так сказать, расцвет; начало приходится на XIX век с его опустившей крылья архитектурой) засвидетельствовали в 1920-30-х годах мыслители Хосе Ортега-и-Гасет и Владимир Вейдле, отнюдь не большевики, а люди западной культуры. О буржуазности они не писали, и в этом единственном пункте большевики верно дополнили нарисованную ими картину.
Но за точным определением у большевиков последовало вздорное (марксистское) истолкование. В десятку они попали случайно, сослепу. Сказать же нужно было вот что. На рубеже XIX и XX веков благосостояние народов поднялось выше некой критической черты. Впервые в истории в странах западной цивилизации сытых стало больше, чем голодных, и это немедленно отразилось на искусстве. Сейчас уже можно с уверенностью утверждать: потребность в подлинном искусстве (в красоте, в сильных и высоких переживаниях) каким-то непостижимым образом отступает перед сытостью и довольством. По пословице: когда всё есть, то ничего не надо; или: сытое брюхо к искусству глухо. Сытые еще готовы смеяться, но теряют способность восхищаться. В искусстве воцаряется третий штиль. Затем он сменяется расчетливо-глумливой профанацией. Любовь и голод больше не правят миром, формула Шиллера устарела, и там, где был Леонардо (мадонны, тайная вечеря), там мы теперь видим Дамиена Хёрста (овца в маринаде) и Трэйси Эмин (неубранная постель с грязным бельем и выразительными пятнами).
Началось с импрессионистов. Сами они, в своем большинстве, жили бедно, иные и просто нищенствовали. (Любой припеваючи прожил бы всю свою жизнь на деньги от продажи только одной из своих картин по их сегодняшним ценам.) Но вот что было новым и характерным: импрессионисты уже могли противопоставить себя обществу — и всё-таки сводить концы с концами, не умирать с голоду. Еще за пятьдесят лет до них такое было решительно невозможно. Художник всегда исходил из общественного вкуса и разве что улучшал его. Создавая шедевр в аскетическом уединении, он обращался к Богу, но и заказчика из виду не упускал. Был здоровым конформистом и, если талантлив, чуть-чуть нонконформистом: развивал общественный вкус, расширял наши представления о прекрасном. (Безобразное к искусствам не относилось; в самой лексеме — fine arts, изящные искусства, — уже заложено стремление к красоте.) Импрессионисты связь между художником и обществом ослабили. Сейчас мы знаем, что красоте (пусть несколько однобокой, если держать в уме Леонардо и Пуссена) они служили по-настоящему, самоотверженно; искусство оставили высокое; но первый шаг в ложном направлении был сделан ими.
Так началось бунтарство в искусстве. А бунт привлекателен. В нем — отрицание обывательщины. Однако всё в этом мире имеет тенденцию скатываться в свою противоположность, и следующее поколение художников уже чисто по-обывательски знало, что в непрерывно богатеющем обществе бунт и вызов — окупаются чистоганом. Для импрессионистов он окупился посмертно: обогатил других. Кубисты сами были богатыми людьми и изрядно обуржуазились (оставили же пшик; хорошую вещь Браком не назовут). С другой стороны, и буржуазия научилась держать нос по ветру, а ветер, как известно, всегда дует слева. Еще недавно ее можно было эпатировать (что доставляло щенячий восторг художникам), а теперь — стало уже нельзя. Она подхватила эстафету и сама готова кого угодно эпатировать. Денежные мешки догадались, что скандал продается. И вот вам результат: лондонская галерея Tate Modern, собрание Чарлза Саачи и вся прочая королевская рать с их печальным паноптикумом. Никому не стыдно. Скоморохи точно знают, что никто их не одернет, никто не скажет, что король гол. Все «пляшут и поют». То есть не все, а те, кто делает на этом деньги. А народ безмолвствует. Почему? Одни равнодушны, другие попались в старинный, к временам импрессионистов восходящий капкан, который им умело расставляют продажные «служители искусства»: эти вторые поверили, что они, бедняги, не доросли до понимания полета мысли новых «художников» (ведь не понимали же современники импрессионистов!). Это-то «художникам» и нужно. Пусть обыватели поломают голову над вопросом: что мы хотели сказать. Никогда не признаемся, что сказать нам нечего!
Ветер всегда дует слева (спасибо Солженицыну за подсказку), точнее, справа налево, — в искусстве совершенно так же, как в политике. И там, и тут всё спокон веку двигалось в сторону демократизации. Политический авангардизм увенчан в истории такими демократическими (без шуток) движениями как большевизм и нацизм, а в наши мелкобуржуазные вегетарианские дни довольствуется политической корректностью и движением зеленых. Искусства сползали тем же путем: сперва выделились из священнодействия, затем перестали быть занятием придворным, наконец, стали подлинно народными: принадлежат народу (как о том мечтали большевики), то есть — никому; и никому не нужны. Демократия ведь всё-таки зло, хоть и наименьшее из зол. Но она становится наибольшим из зол, превращаясь в охлократию. В искусстве — особенно. Насчет власти еще могут оставаться сомнения, но про искусство точно известно, что оно избирательно: создается не всеми и воспринимается не всеми. Оно аристократично по самой своей природе. «Подлинно народное искусство» — противоречие в терминах. Об этом еще Стендаль знал. Он первым сказал, что искусства и свобода — враги, вздохнул и добавил: но демократизация (он говорил о свободе; она тогда так называлась) — необходимость, а искусства — роскошь.
Осталось выяснить, не зря ли мы горячимся. Может, Он Кавара с его миллионом лет, Дамиен Хёрст со своей швалью в маринаде и Трэйси Эмин с презервативами и пятнами спермы на простынях — безобидные шалуны? Если так, пусть себе порезвятся. Пусть дурачат тех, кто рад быть одураченным. Овец ведь держат на то, чтобы стричь.
Но нет, непохоже, что дело тут безобидное. Тут пахнет кровью.
Вспомним: нашелся ведь мерзавец, назвавший величайшим художественным произведением современности (перформансом) террористический акт 11 сентября 2001 года. И ему не возразишь. Если понимать творчество, как его понимают лорд Чарлз Саачи и ему подобные, то верно: это чудовищное преступление содержит все элементы, необходимые для сегодняшнего коммерческого искусства. Первый, обязательный и главный элемент: искусство должно удивлять, еще лучше — поражать, потрясать. (Во времена подлинного искусства оно должно было восхищать, то есть, по буквальному смыслу слова, похищать и возносить душу.) Что может потрясти больше, чем вид пассажирского самолета, врезающегося в небоскреб? Это поистине гениальная находка, нобелевского масштаба. Бин-Ладен — великий художник.
Второе требование состоит в том, чтобы лепить «произведение искусства» из того, что под руку подвернется, из готовых, не художником сделанных элементов, к искусству (в былом значении этого слова) не относящихся. Чем неожиданнее предмет, тем лучше. Уже шли в дело (и продавались как творения художественного гения) мятые консервные банки с человеческими испражнениями. Самолет и небоскреб — вещи самые подходящие. (Во времена подлинного искусства художник сам, своей рукой, наносил на холст каждый мазок, выписывал каждую ноту.) Люди, умирающие страшной смертью на ваших глазах, — еще лучше. Третий элемент: нас приглашают упиваться жестокостью или низостью. (Подлинное искусство упивалось только высоким; изображая самые разные вещи, оно считало своим делом вызывать умиление, сострадание, восторг.) Коллекционер Саачи или директор Tate Ник Сирота (не иначе, как казанская) хоть и не признают открыто, что 11 сентября — лучший перформанс нового искусства, а в глубине души именно так и думают (и горько сожалеют, что не могут его купить и выставить).
«Произведение» Она Кавары масштабом поменьше, но в газеты (на десятые-одиннадцатые полосы) рассказ о нем всё же попал, стало быть, главная цель достигнута: скандал, пусть и небольшой, — тут. Первое требование к новому искусству выполнено. Второе — тоже: используются готовые элементы, над которыми рука, ум и сердца художника не трудились: идут числа, натуральный ряд чисел. По части третьего элемента Кавара чуть-чуть не дотягивает: жестокости маловато, хотя и то сказать: тупое, час за часом, чтение ничего не значащих цифр — издевательство над человеком, даже если он это за деньги делает. В целом же смысл этого «произведения» совершенно тот, что нужно: разрушительный. Тут нас еще (пока) не убивают физически, в нас всего лишь убивают веру в человека, веру в его творческий гений, совесть и нравственность. Нам говорят: искусство — ничего не стоит. Всё можно объявить искусством. Каждый может выйти с плакатом: «Я — художник!», и ему тотчас начнут аплодировать и платить. Начнут удивляться и восхищаться, начнут спрашивать: «Что хотел сказать художник этим плакатом?» А раз так, то и псевдо-художников в нашем сытом обществе становится с каждым днем больше. Всё это люди, не желающие и не способные делать что-либо полезное. И назревает количественно-качественный переход: им становится тесно, им всё труднее быть услышанными, им всё меньше, в среднем, на голову (чуть было не сказал: на душу), перепадает славы и денег. Значит, вот-вот они примутся за дело всерьез. Жестокость — на подходе.
Именно поэтому перед нами не безобидное дурачество. Оно имеет общие корни с терроризмом: всё ту же сытость. Разбогатевшее общество бесится с жиру, скучает, как императорский Рим, получив вдоволь хлеба, требует зрелищ, — и всегда находит тех, кто может и хочет развеселить его: скоморохов вроде Она Кавары, не способных ни к какому труду (не говоря уже о творческом), но наделенных ублюдочным тщеславием и готовых на всё, чтобы выделиться из толпы. Каварой движут совершенно те же чувства, что шахидом, обвязывающимся взрывчаткой, — с той разницей, что японец жизнью не жертвует, получает свой рай тут, при жизни, а не за гробом. Им движет логика Герострата — с той разницей, что Герострат сознательно шел на пытку и смерть, да и рая никакого у него, эллина, впереди не брезжило. Герострат — даже велик перед Каварой (Дамиеном Херстом, Трейси Эмин и иже с ними): он вписал свое имя в историю (а этих завтра забудут), он обманул человечество — всё человечество! Это исхитриться нужно было! Не смогли мы его забыть, а ведь у греков даже произнесение его имени каралось смертью.
Не подлежит сомнению, что в один прекрасный день сегодняшнее искусство а-ля Саачи перейдет к прямому терроризму и убийствам. Сепаратисты и националисты былых времен тоже ведь были овечками — до тех, пока землю пахали в поте лица своего, а по миру, по нашему сытому миру еще не гуляли шальные деньги, специально отписанные на убийства. Начало художеству уже положено. Убийство Джона Леннона было именно таким геростратическим перформансом: убийством ради убийства и славы. Но это — цветочки рядом с тем, что нам предстоит. Нас будут убивать во имя «нового искусства» под всеми широтами, всеми способами и видами оружия (и даже новые изобретут специально для этого). Будут убивать без всякого разбора, потому что на всех «художников» — Леннонов не напасешься. Армии всех держав будут поставлены под ружье — и бессильны против вдохновенного художника-партизана, убивающего из-за угла. Университетские искусствоведы будут взахлеб и наперебой героизировать и воспевать убийства прохожих, совершенные во имя искусства; они будут защищать диссертации, писать книги и наставлять молодежь презирать обывателя, не понимающего «замысла художника».
Скажешь: Велимир Хлебников и Усама бин-Ладен — близнецы-братья, и на тебя с кулаками кинутся. А между тем оба черпают свое вдохновение из одного и того же источника. Кто такой Усама, как не председатель земного шара и художник? Он перед шаром сидит, шар перед ним дрожит. Добрейший, между прочим, человек, застенчивый, с мягкой улыбкой. Аскет. Спит на земле. Служит высочайшему человеческому идеалу, не щадя живота своего. Неверных к истиной вере хочет привести — то есть: спасти. Самый человечный изо всех прошедших по земле людей. В точности, как Велимир. Он тоже хотел большого и чистого. Глобального. Хотел, да не сумел. Артистизма не хватило. Души, иными словами. А у Усамы — хватило. Поздравим же себя с новым художником, перед которым Леонардо — шавка. Поздравим себя с тем, что живем в эпоху гениального бин-Ладена. Блажен, кто посетил сей мир. И будем потихоньку готовить душу к новым художествам новых заплечных дел мастеров, имя которым — легион. Это сейчас они нам цифры читают, а завтра за топор возьмутся.
31 марта 2004, Боремвуд, Хартфордшир;
помещено в сеть 5 февраля 2005
газета ЛОНДОНСКИЙ КУРЬЕР (Лондон) №?, апрель 2004.
журнал NOTA BENE (Иерусалим) №3, май 2004.
еженедельник ОКНА (Тель-Авив) №?, 2004..